— Там «контора», кроме того, прикоснулась, — шепотом, уха Ковшова коснувшись, сказал Шаламов. — Гад тот, что девку на гибель подтолкнул, агентом у комитетчиков был. К знакомым врачам, с которыми когда-то учился, неприязнь питал, а тут случай представился, заподозрил он их по собственной глупости или по вражде старой в антисоветской деятельности, вот и решил сдать всех скопом. Трое уже на него работали, включая покойную, обратил он их в свою веру; дело за малым стало, за мужем той бедняги, вот она в ванной все проблемы и решила. Думала, что конец, а с того только все и началось. Агент испугался, что «контора» узнает о его проделках, они ведь смерть повлекли, принялся дневник ее искать. Ну и вот, тех, кто мешал ему, не щадил. Больно уж за собственную шкуру дрожал.
— А с ним как же? — спросил Ковшов. — С этим паразитом?
— И с ним так же, — Шаламов поморщился, — как он сам с остальными… Утонул он.
— Утопился?
— Следов насилия не нашли на теле.
— Значит, сам? Купаться вроде холодно еще?
— Собаке — собачья смерть! — сплюнул Вихрасов и закурил. — По его вине столько человек погибло, и еще бы не одного подвел под монастырь ни за что. Ему самому ничего другого и не оставалось. Конец для гада самый подходящий. А по пьяни чего не натворишь, вот и полез в воду, не рассчитав силенок.
— Он вроде трезвый был, Константин? — Шаламов удивился словам опера.
— Так сколько плавал там, на дне-то, Михалыч, пока на поверхность не всплыл! — выкатил от удивления глаза на лоб Вихрасов. — За это время все промилле[33], что имелись в нем, в воде раствориться успели.
— Знаток, — хмыкнул Шаламов.
— И вообще, Михалыч, — махнул рукой Вихрасов, — кончай ты этот разговор, кончай бередить мне и себе душу. Я как девочку ту вспомню в ванне, так всего мутит, а ты по гаду философии разводишь!
— Можно было всех спасти, — огрызнулся Шаламов. — Вот я о чем.
— Но кудрявого-то дылду того с Варькой, сыщика-самоучку, ты же спас, — усмехнулся Вихрасов. — Мало тебе?
— Лаврентий Палыч — это фрукт, — улыбнулся Шаламов. — Это человек особенный. За него стоило…
К костру возвращалась, подступала остальная компания; женщины, нагулявшись с Аркадием, исстрадавшись песнями под его гитару, рассаживались у костра, заводили разговоры на свои темы; приятели стихли. Аркадий пощипывал гитару, Очаровашка и две новенькие подружки от него не отставали; симпатичная в очках, по имени Лидия, заказывала то одну, то другую песню, Светлана, которая повыше, опираясь на Курасова, тут же заводила сама. Шаламов с Малининым уединились, им обоим медведь уши отдавил в свое время, теперь они больше слушали, а остальные старались, подпевали…
Нет, что ни говорите, замечательно у речки перед закатом! И тишь такая, что слышно, как рыбы играют у корней деревьев, которые в речку забрались еще в половодье и до сих пор никак выбраться не могут. И песня от костра, только зазвучав, кажется, прижимается к речке, стелется над ее легкой волной, убегает в неведомую даль. Вот до лодочки темной, что на стрежне припозднилась с одиноким рыбачком, достала, долетела, и тот, услышав, обернулся несколько раз, помахал рукой, крикнув что-то, видно, понравилось ему, как поют…
А это Очаровашка, перебив остальных, завладев общим вниманием, вместе с Аркадием выводила:
— Хочется жить, жить хочется, ребята!
— Что, Михалыч? Что сказал? — не расслышал Ковшов, слегка толкнув приятеля, притиснулся к нему.
— Разбежимся, разъедемся все, — буркнул тот, — когда соберемся еще?
— Соберемся, — потянулся в неге, закинув руки за голову, размечтавшись, Малинин. — Какие наши годы!
Из дневника Ковшова Д.П
Мало кто об этом знал. А кто знал, не распространялся и не радовался. Понимали, тяжелым это известие было для Игорушкина.
Свердлина Владимира Кузьмича, преподавателя школы милиции, арестовали в Москве, обвинив в особо тяжких государственных преступлениях. Приезжал из столицы следователь, допрашивал институтских, к Пановой забегал, пытал, как, да что, чем отличался. Вызывали потом Панову и в суд. Там допрашивали. Осудили его. Судил военный трибунал. Отбыв в лагерях около десяти лет, Свердлин там и остался жить. А Майя так замуж и не вышла.
Николая Петровича мы хоронили в тот день, когда сильно штормило. Галицкий, новый прокурор области, по какой-то причине отсутствовал, поэтому похоронами занимался я под холодным свистящим ветрищем и проливным дождем. Неистовствовала природа.
А незадолго до этого, когда в безоблачном голубом небе сияло ласковое солнышко, мы с Малининым последний раз перед операцией навестили его в больнице. Николай Петрович весь светился от радости, млел от тепла и вышел к нам в синем больничном халате на одну майку.
— Будем жить, друзья, — обнял он нас обоих, — а за меня не волнуйтесь. Все прекрасно. Будем жить!