— Копал с вами целёхонький день! А что имею? — и заговорил с досадой — И почему это бог не даёт мне всего, что мне нужно? А вот вам — полной пригоршней! Хоть вы и старый да грешный: людей и бога обманываете, бедных обижаете! А я же молод, умён, пригож, а нет ни шиша?!
— Не гневи бога, парубче.
— Ещё с вами черти меня связали! — правя лошадьми, продолжал Бевзь. — А что я получу за всё усердие?
— Найдём клад, получишь денежки. А не найдём, научишься у меня чему доброму. Наберёшься ума-разума. На человека станешь похож! Неужто твоя голова сего никак не осилит?
— Всё, что к выгоде, моя голова всегда осилит! — и он люто хлестнул лошадей.
А когда подкатили к железной кованой ограде, к собственным его воротам, пан Купа вдруг приказал:
— Сворачивай во двор! Да поживее! — и чуть не застонал, ибо отравленные кислички, оставшиеся после известного дела у егозы Марьяны, уже давали себя знать.
— Чего это вам так приспичило?
— Приспичило-таки. Поспешаю сильно… вон туда!
— Туда? — диву дался Бевзь. — А люди говорят, будто даже сам царь туда пешком ходит?! А вы…
— Вези, вези! А про царя не смей мне…
Когда же быстренько подъехали, Оникий, молодой кат, спросил, склонив толстую красную шею:
— А штанцы вы там — как? Очкурик? Сами? Или, может…
— Развяжу сам! — скороговоркой буркнул пан Купа-Стародупский и столь резво выскочил из таратайки, что та долго ещё колыхалась, как зыбка.
«Что значит — пан!» — почтительно подумал Бевзь.
Колыхалось всё перед глазами и у двух парубков — у Михайлика и у Пилипа, пока они бежали к дому епископа.
— Ярину украли! — в один голос выпалили они, когда отец Мельхиседек вышел к ним из внутренних покоев.
— Знаю, — сказал тот коротко.
— Надо спасать! — задохнулся Михайлик.
— Я пойду, — тут же вызвался Пилип-с-Конопель.
— Иди, — сказал владыка. — Ищи!
— И я тоже! — рванулся и Михайлик.
— А сотня? — спросил архиерей.
— Кто другой… пускай!
— Сотник ты или не сотник?
Михайлик осёкся.
— Иди, голубь, не мешкай, — кивнул руанцу епископ.
Подойдя под благословение, Пилип-с-Конопель сразу было двинулся к двери, но вернулся:
— Хочу попросить…
— Слушаю, — склонил седую голову епископ.
— Мне хотелось бы… снова взять с собою портрет.
— Возьми.
— С ним легче искать будет.
— Понимаю.
— Искать, может, придётся по всему свету. А легче — с образком: не видел ли кто? Не встречал?
— Возьми… там наверху.
— У окна, — вырвалось у Михайлика неосторожное слово.
— Ты как знаешь? — с подозрением спросил архиерей.
— Да это я… — смутился пан сотник.
Втроём они поднялись наверх, — все в её комнате оставалось как в ту ночь, когда был здесь Михайлик.
Кивала, как тогда, тень вишнёвой ветки, и нелегко было оторвать от неё взор.
Пилип-с-Конопель вдруг вскрикнул.
Бросив взгляд на стену, Михайлик увидел…
Нет.
Ничего он там не увидел.
Рембрандтова творения в комнате не было.
Портрет Кармелы Подолянки исчез.
Россия да Украина — одного корня калина.
А лето, лето летело, что на крыльях…
Лето было знойное, горькое, голодное.
Дни и ночи проходили в тяжком ратном труде.
Ибо война становилась всё более жестокой, яростной, грозной.
Где-то там подступали и подступали татары да немчура, наймиты гетмана Однокрыла, к полкам русского князя Горчакова, ближнего боярина, и кто знает, добрались ли до него мирославские гонцы, известно ль князевым выведчикам про измену гетмана, не падёт ли россиянинам на голову гетман негаданно-нежданно?
Где-то идёт уже, видно, война меж лыцарями Запорожья и однокрыловцами. Война… Но где? Но как?
Где-то там — лесами да болотами пробираются с письмами к московскому царю посланцы Украины. А добрались ли?.. И что с ними?
Где-то там…
А здесь, перед Коронным зáмком, на том ратном поле Долины, где так зычно осрамило себя из-за не чаяной повальной бегавки пышное войско гетмана Гордия Пыхатого, коварно соблазнённое яблочками Евы, здесь повсюду кустились диковинные жёлто-ярые маки, так обильно, что супротивники даже в бешеных боевых схватках вытоптать их не могли, и желтели те маки на позор изменникам желтожупанным, и так они несносны были для глаза Однокрылова, что ясновельможный не раз уже посылал верных ему реестровиков — тайком, ночной порою — топтать тот мак, выдёргивать, косить; нежные лепестки вздымались метелицей, но наутро маки расцветали новые и новые.
Жёлтые лепестки гневили пана гетмана ещё и потому, что в неправой войне, которую он начал, дальновидно уповая на Варшаву, на Рим иль на кошель Ван Дорна, не было пока верной победы ни у той, ни у другой стороны: весы фортуны не склонились ни туда, ни сюда.
…Когда отца Мельхиседека ранило в бою, он, удручённый похищением Ярины, заметно сдал, а посему мирославцев теперь водил в бой сотник Михайлик, а иной раз и Козак Мамай, когда возвращался в Мирослав с вражьей стороны, с розысков панны Подолянки, что с того дня так и растаяла, будто соль в воде.
Лукия, Гончарова дочь, как раньше, рыскала с девичьей стражею по городу, по всем уголкам, да и вокруг — по Калиновой Долине.