— Оно так, — покорно согласился Омелько. — Царь милостиво гладит, а бояре… скребут? — и мирославский посланец, разойдясь, заговорил: — Из-за тына и царю не видно, и ты ж того не ведаешь, великий государь, что твои воеводы на Украине больно уж ретиво подати взимают, их ведь немало прибыло туда, к нам, чтоб набить себе чрева да кошели, а не только царёву казну, как то они творят и тут, на Руси. И тебе надо бы знать, государь, что какие ни есть паны — будь то старшúна козачества нашего иль твои бояре — люди больше неверные: возлюбив господство над людьми, забыв присягу перед царём и богом, живут они ради своего чрева, да, да, доподлинно! Твои ж воеводы сейчас ещё не забрали власть на Украине во всю силу, а паны-однокрыловцы, магнаты, богатеи, вся украинская и польская шляхта простых людей стращают: чуть только царь и Москва возьмут вас в шоры, так уж не придётся, мол, ни козакам, ни мещанам, ни гречкосеям в чоботах да в суконных жупанах ходить, в Сибирь всех позагоняют, в твоих, царь, оборотят холопов! А твои бояре для такой брехни уже немало примеров подали своим грабительством и наглостью! Да, да…
— А ваши дурни и верят!
— Любой поверил бы. А кое-кто уже и к однокрыловцам перебежал, испугавшись, в ярмо к панам да богатеям угодил, от коих снова всем жизни там не стало. Однако ж голытьба, чернь, посполитые Украины, все ждут не дождутся: скорей бы пришёл конец нашим мукам, царь пресветлый! Вот как… Простые, чистые сердцем люди верят тебе… Москве… России! И ты, государь, порадей, чтоб твои воеводы и бояре… — и Омелько Глек, певец, талантом своим тронувший сердце царя, пользуясь счастливым случаем, сгоряча стал выкладывать, что думал…
…Про спесивых бояр и про стряпчих хапуг, что руки грели на беде «царелюбивого русского народа», коего стал бояться государь.
Про грабительства и притеснения, чинимые именем царя.
Про горькую жизнь простого люда российского: холодный да голодный — царю не слуга.
Про всё, что он видел в Москве и по дороге к ней.
…Там, дома, в Мирославе, по всей Украине, полыхали пожары, кои могли б и не пожирать добра, кабы московский царь не был столь благосклонен к лукавым недругам, что лижут ему руки, когда б он меньше доверял приближённым, что облыжно уверяли самодержца, будто Русь не знает горя, — ведь государь, далёкий от людей, бывает далёк и от правды.
…Там, на Украине, повсюду лилась кровь, и глаза у бедноты тускнели от слёз. Но и тут, вокруг Москвы, знала голытьба, почём фунт лиха, и очи России поблёкли так же, как и очи Украины, и кровь москалей проливали прещедро не только чужие, но и свои же, россияне, те, кто выгоду ставил выше совести, кто кошель набивал, богатея пóтом и кровью нищих, кто сейчас не хотел Омельяна пускать с письмом пред светлые очи царя…
Положив перед царём на аналой изрядно-таки помятый свиток мирославского письма, Омелечко, в мыслях своих на помощь мудрого гуцула призывая, тихо и покорно заговорил:
— Великий государь! За горькое слово ты повелишь меня казнить… сие я знаю. Однако ж верю: господь не попустит, чтоб послание, кровью нашей писанное, осталось лежать вот тут, ибо в нём ещё теснее сплелася доля Украины с долею Москвы. Ты примешь письмо мирославцев не только в руки, но и к монаршему сердцу, которое, как ты сам говорил, в руце божьей… — и Омельян упал к ногам, ибо такую уж он службу нёс перед царём, службу посла народа.
Поднявшись, тихо, с достоинством молвил:
— Ну, а теперь… карай!
Но, оглушённый проливнем правды, венценосец ему не ответил, не в силах вымолвить и слова.
Не ворохнулся даже.
Даже глаза зажмурил.
Только захрустел суставами пальцев да постукивал о каменный пол острым носком украшенного самоцветами сафьянового сапожка.
Никто ж, никто и никогда не говорил его величеству ни слова о том, как живётся русскому простолюдину, ибо в Москве, как во всём мире, за голую правду неосторожные платились головой: с той поры, когда, творя волю сумасбродного патриарха, выгнал государь из кремлёвских палат придворных шутов, скоморохов, блаженных, кои только и могли безвозбранно правду молвить в глаза царю, никто в Кремле после того не осмеливался и рта раскрыть, и остатки свободы ума (вместе с шутами) были изгнаны из дворцовых палат, ибо сама по себе горькая правда без дураков премудрых, кои ничего на свете не боялись, в дворцах испокон веков не живала.