Тогда пан Романюк сам подошел к хлопцу, обнял обтрепанного бедолагу, поцеловался с ним, поклонился Явдохе и уже хотел было вернуться к подставленному Зосимой табурету, но старику показалось, будто парубок сам не свой.
— Что ты такой взъерошенный, козачина? — спросил у него Романюк.
— Только что сватался! — с издевкой пропищал пан Хивря.
— К кому ж это ты? — спросил у Михайлика гуцул, жалея, что начал столь неуместный разговор.
Михайлик молчал, потупясь.
Тогда пан Романюк, дабы обратить все в шутку, заговорил:
— Разумею, сынок: все в тебе горит, бушует, все кружится в глазах… — И улыбнулся. — Вспомнилась мне одна боснийская песенка… я был когда-то каноником в Мостаре, в долине Неретвы-реки, и слышал там шуточную песенку о городе Травнике, который подожгла краса девойка «черным оком сквозь хрусталь зеницы», и сгорел тот город со всеми палатами, с двумя веселыми духанами, с корчмой новехонькой, сгорел весь город от взгляда девушки, видимо, такой же, как эта, что сейчас вышла… Да? Угадал я, хлопче? Это ведь она была здесь?
— Она, — смело сказал Михайлик, и даже тень улыбки не мелькнула на лицах в этот раз, так произнес он одно-единственное слово: она! — и все почувствовали, что и здесь уже горит весь город… — Она!
Помолчав, владыка во второй раз пригласил гуцула:
— Прошу, садитесь!
И вторично поклонился закарпатскому горцу, гостю города Мирослава.
Обмакнув василок — базиликовое кропило, лежавшее на краю стола на серебряном казаночке со святой водой, Гнат Романюк окропил себе лоб и сел на табурет. Все ожидали, что он скажет, сей издалека прибывший гость.
Еще вчера епископ знал о Романюке только то, что он в прошлом году выручил из беды Ярину Подолянку, однако гетман Однокрыл, Гордий Гордый, с гонцом нынче прислал письмо, нагло требуя выдать ему бродячего гуцула, который, как донесли о том гетманские выведчики, задержался в Мирославе, обещая за того католического попа не докучать жителям Долины всеми тяготами осады.
А сегодня мирославцы уже знали, что этот седовласый гуцул, украинец, славянин беспокойный, проучившись несколько лет в Вене, Болонье и Риме и всю жизнь будучи католическим священником, до конца постиг подлость происков римского престола противу всего мира славянского и, оставив служение богу и папе, отправился странствовать — где на лошади, а где пешком — по всей Славянщине, из страны в страну, дабы поведать людям страшную правду о Ватикане.
Сев на табурет, Романюк спросил:
— Вы меня звали, отче?
— Просил пожаловать, — приветливо поправил его Мельхиседек.
— Я пришел проститься, домине.
— Так внезапно?
— Вот этот добродий, — кивнул Романюк на Пампушку, — сказал сегодня, что гетман Однокрыл за мою голову пообещал…
— Отступиться от нашего города! — подсказал Пампушка-Куча-Стародупский.
— И что же?! — темнея лицом, тихо спросил епископ, еле сдерживая взрыв ярости.
— Я не хочу, чтоб из-за головы одного гуцула пролилась кровь надднепрянцев, — улыбнулся Игнатий Романюк.
— Все равно — льется! — хмуро сказал старый гончар Саливон Глек.
— И не за голову гуцула! — сердито добавил епископ. Но гость настаивал:
— Я умоляю, отче.
— Вы, домине, — рассердился Мельхиседек, — просите козаков о том, чего не учинили бы ваши горцы — бойки, лемки или гуцулы.
И Романюк, понимая его возмущение, умолк, хотя ему после домогательства гетмана уж не хотелось оставаться в этом городе.
— Зачем вы нужны ему? — спросил Саливон Глек. — Так приспичило познакомиться с вами?
И Гнат Романюк, внезапно вспыхнув, аж под седыми волосами стало видно, как багровеет кожа, заговорил быстро и четко, порой необычно и странно выделяя отдельные слова — то ли от закарпатского говорка, то ли от влияния десятка языков, коими свободно владел он, сей бывший каноник, всю жизнь слонявшийся по Европе:
— Почему так приспичило? А потому, что мы уже знакомы с ним, с вашим гетманом.
— Когда ж то было?
— Давненько. Да вот и теперь… — загадочно сказал Романюк.
Мельхиседек ожидал, не расспрашивая.
— Вот и теперь, странствуя, попал я в лапы к однокрыловцам, и один из придворных пана гетмана узнал меня… — И Романюк маленько помолчал, перебирая янтарные четки. — Они уже везли меня к гетману, чтоб, показав ему, передать в руки святой инквизиции.
— За что же? — не сдержавшись, спросил Михайлик.
— Есть за что, — ответил гуцул.
И замолчал.
Задумался.
Сидел, перебирая прозрачные четки, седой, согбенный, сосредоточенный.
— Ваш самозваный гетман, верно, побоялся, чтоб я не рассказал народу, как… несколько лет назад, когда он был еще генеральным писарем… я его видел на холме Ватикан, в прихожей святой конгрегации для распространения веры.
— Вон как?! — вырвалось у Мельхиседека.
— Вы уверены, святой отче, — уставившись на гуцула, спросил Пампушка, — вы уверены… что видели именно его?
— Вот моя рука, рубите! — И гуцул принялся перечислять приметы: — Лебяжья бородавка. Мерцающие глаза. Его панская походка: бочком-бочком, но величавая!
— А крыло?
— Крыла не видел.
— Как так?
— Спрятал, видно, под платьем и привязал его к телу, как всегда он делает, принимая иноземных послов или гостей.
— Зачем же?