И что-то грозное зазвенело в голосе коваля, такое грозное да гневное, что испепеляло не только эту нелепую панну Смерть на разукрашенной виселице, а летело и далее на окраину города, туда, где выступали против народа полчища изменников, где вставала над Украиной новая война… И опять на майдане господствовала тишина, а Михайлик продолжал:
Хоть и сам он уже чувствовал, наш Михайлик, что говорит как-то необычно, ему и на ум не приходило, что он, бедняга, говорит стихами:
И вот негаданно… нежданно пламенная речь перелилась в песню: про торжество жизни над смертью, про смерть и неувядающую украинскую вдову, в песню, которую на Украине знали и стар и мал, в песню, которую пели тогда охотно даже черти с чертенятами, даже паны с панятами, даже попы и дьяки, когда пьяны бывали, даже невозмутимые и важные канцеляристы.
А Михайлик, ему весь тот день хотелось запеть, сильным басищем выводил:
Подхватил ту песню и весь мирославский базар, и грянула она столь громко, что ее услышали и вороги там где-то, где уже зарилась на сей вольный город и на сих добрых, мирных людей война, то есть явная смерть.
Песня про вдову и смерть плыла шире да шире, песня про дерзновенную украинку взлетала все выше да выше, как молитва, — не к самым ли чертогам пана бога?
Все голоса перекрывали, возносясь над ними, два баса — один повыше, а другой чуть ниже, могучие и расчудесные голоса Прудивуса и Михайлика:
Внезапно майдан встрепенулся, услышав, что к голосам Михайлика и Прудивуса присоединился и третий, высокий и прозрачный, еще более сильный и могучий голос, что без видимого напряжения, без малейшего усилия перекрыл голоса мирославцев, звучавшие в тот час на майдане.
То был певец Омелько, брат Прудивуса, сын Саливона Глека, что учился петь не только у музыкантов Киева да Милана, но и у матинки своей, у певучего народа украинского, гордость мирославцев, славный парубок, который этой ночью должен был двинуться в дальний путь с новым письмом к царю московскому, хоть, видно, и сам еще не ведал, что такое путешествие предстоит ему, ибо он только сейчас возвращался из крепости, с поля брани, где желтожупанники черкнули ему саблей по голове и оставили след, скрытый под белой, испачканной кровью повязкой.
Услышав голос любимца и видя его самого живым и, как всегда, веселым, добрые люди так рванули за ним ту песню, что и сам господь бог не услышать ее не мог:
Все сильней и вольготней взмывал над поющими голос Гончарова сына. Пел парень словно на лету, что и птице дано не каждой, пел закрыв глаза, пел да пел, совсем не думая о том, как воспринимает это пение толпа мирославцев, очи которой все еще льнули к новоявленному лицедею, к пришлому ковалю, только что отважившемуся поднять руку на самое Смерть.
А песня плыла далее:
Тем временем ссора на столбе между котиком и посрамленной Смертью утихла, и Покиван думал было, что можно, грешным делом, улизнуть, и уж начал тишком спускаться со столба, да матинка, Явдоха, упреждая сына, вскрикнула:
— Михайло!