Читаем Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица полностью

— Ладно! — ответил парубок. — Я нынче такой веселый, что у меня и калиновая сыграет к танцу. — И бросил в шапку деда шеляг.

— Может, тебе любимую завлечь надо? — спросил старик Копыстка, пристально взглянув на хлопца.

— Любимую, — просто ответил парубок, даже не покраснев.

— Тогда другое дело! Бери калиновую…

Они с матинкой пошли бы дальше, если б не обратился к деду брат Прудивуса, Омелько:

— Мне тоже калиновую, — и так блеснул зубами, точно репу грыз.

— В дорогу? — спросил Копыстка. — На Москву?

Омелько кивнул.

— Дойдешь ли?

— Нет невозможного для смертных, как говорил Гораций…

— Свою дарую, — торжественно молвил Копыстка и протянул парубку калиновую, свою любимую, с коей он не расставался лет тридцать.

Сверху она была круглая, а дальше — граненая, та калинова сопилочка, ясенево донце.

Чуть не все лето некогда строгал ее старый Варфоломей.

Проволокой выжигал.

Стеклышком чистил.

Лоскутком сукна от рыжей свитки натирал.

Впервые играл на ней среди ночи — над речкой.

Затем под застрехой держал: пускай повисит, пусть ее продует мирославский ветер.

Затем десятки лет не разлучался с ней. Никому и дотронуться не давал. И вот сейчас…

— Возьми, Омелько, — грустно молвил старик, подул в нее в последний раз и передал в руки парубку.

— Благодарствую, — сказал Омелько и трижды, как положено, поцеловался с Копысткой.

— Она у меня… того… зачарована.

— А как? — спросил Омелько.

— Сам увидишь…

Попрощавшись с дедом, Омельян и Прудивус двинулись было далее, да Варфоломей сказал:

— Коли сразу не станет слушаться, укороти ее малость… либо размочи… а то подсуши в дороге.

— Ладно! — Омелько поклонился еще раз, и они, уходя, переглянулись с братом, с тем лицедеем безрассудным, коего Омелько так любил за доброе, за отважное сердце и презирал за непотребное штукарство, за все горе, за весь позор, причиненный кощунственным лицедейством их родному отцу, старому гончару Саливону.

Когда братья ушли, потянула дальше и наша Явдоха своего сыночка, хоть он уж и принюхивался:

— Мы ж, мамо, и не обедали сегодня.

— Ничего! — отвечала матинка.

— И вчера, мамо, тоже…

Явдоха строго молвила:

— Пора к ковалю.

— Но, мамо…

— К ковалю!

И пустым делом было бы в тот миг ей перечить.

Привычно взявшись за руки, они снова заспешили на вышгород, туда, где чернели развалины доминиканского монастыря, где издали еле угадывался на башне сокол, что в последние дни будто и не слетал оттуда совсем.

Мать уже не потакала парубку и нигде больше ему, босоногому, не позволяла останавливаться.

Было ж то в клечальную субботу под троицын день, и ковалик-москалик, тот неизвестный им Иванище, мог вот-вот с семьей уйти в церковь.

22

Хотя в церкви еще не звонили, а до начала вечерней службы оставалось немало времени, епископ, готовясь к богослужению, как то у него водилось, должен был бы уже и сосредоточиться, отрешаясь от дел земных и душою воспаряя к богу, но сейчас, привычный порядок нарушая, он был с богом не наедине…

Его преосвященство сидел у стола — под высокой старой вишней, в саду, за домом, сняв клобук и рясу, в одних лишь полотняных, по-козацки широченных шароварах и в сорочке, вышитой руками молоденькой племянницы, Ярины Подолянки, что с недавней поры хозяйничала в архиерейском доме.

Молча и неподвижно сидел старый Мельхиседек, он горевал: гордость и краса города Мирослава, Омелько Глек поутру должен пуститься в дальний путь, на Москву — с письмом к царю, а сегодня в последний раз он будет петь на клиросе во время вечерней службы.

Старый епископ сидел молча, хотя был там и не один, а с гостем, давно не виданным, долгожданным, со старым запорожским побратимом, с Козаком Мамаем, о приходе коего в Мирослав уже гомонили по всем хатам и майданам.

Друзья смотрели друг на друга испытующе, искали следов времени: в глазах, в голосе, в движениях.

Молчали, вздыхали, аж ветер ходил по вишневому саду, — то один вздохнет, то другой, то опять тот же самый, — но ни слова не говорили.

Мельхиседек за эти годы сдал и похудел, хотя в светлых его волосах не так уж заметна была седина.

А наш Козак Мамай… нет, нет, время его щадило!

Как было ему сорок, так и жил не стареючи: десятки лет оставался таким же, как теперь, — словно всегда ему было сорок да сорок.

Давненько не видались они, старые побратимы, но сейчас, как бывает только меж друзьями верными, меж товарищами ратными (в пору войны и в пору мира), сейчас им хотелось, видимо, так вот, сидя вдвоем, просто хорошенько помолчать.

Помолчать…

Поболтать можно и с приятелем, а помолчать лишь с верным другом и товарищем.

…Чары и кубки стояли на садовом столе.

Графины и куманцы.

Бочонки и чарочки.

Но Козак Мамай и епископ, они — смешно сказать! — порой прикладывались только к большому кувшину со студеным молоком.

Епископ, говоря по правде, опрокинуть чарочку любил — еще с давних козацких лет в Запорожье, — но в день богослужения никогда и не нюхал, как того не делают в наши дни перед спектаклем все подлинные артисты (если они артисты!), кои ни капли в рот не берут, — ей-богу, правда!

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека «Дружбы народов»

Собиратели трав
Собиратели трав

Анатолия Кима трудно цитировать. Трудно хотя бы потому, что он сам провоцирует на определенные цитаты, концентрируя в них концепцию мира. Трудно уйти от этих ловушек. А представленная отдельными цитатами, его проза иной раз может произвести впечатление ложной многозначительности, перенасыщенности патетикой.Патетический тон его повествования крепко связан с условностью действия, с яростным и радостным восприятием человеческого бытия как вечно живого мифа. Сотворенный им собственный неповторимый мир уже не может существовать вне высокого пафоса слов.Потому что его проза — призыв к единству людей, связанных вместе самим существованием человечества. Преемственность человеческих чувств, преемственность любви и добра, радость земной жизни, переходящая от матери к сыну, от сына к его детям, в будущее — вот основа оптимизма писателя Анатолия Кима. Герои его проходят дорогой потерь, испытывают неустроенность и одиночество, прежде чем понять необходимость Звездного братства людей. Только став творческой личностью, познаешь чувство ответственности перед настоящим и будущим. И писатель буквально требует от всех людей пробуждения в них творческого начала. Оно присутствует в каждом из нас. Поверив в это, начинаешь постигать подлинную ценность человеческой жизни. В издание вошли избранные произведения писателя.

Анатолий Андреевич Ким

Проза / Советская классическая проза

Похожие книги