Читаем Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица полностью

Сколько людей погибло в Москве, пока ловили тигра, никто не считал: пятьсот ли, тысяча? — это и не занимало никого. А когда тигра опутали наконец ремнями да тенетами, царь не велел бросать его в клетку, пока сам того зверюгу руками не потрогает.

Целехонький день просидел государь возле тигра и щупал, мял его шкуру, и ерошил жесткую шерсть живого и грозного зверя, и весьма дивился, что тигр шалеет наипаче не от удара сапогом, не от поругания, когда царское величество дуло хищному зверю в нос, а глаза их сходились совсем близко, и дыхание смешивалось, и волосы у царя шевелились — зверь и тогда лютовал, ярился, фыркал, и ревел, и старался хватить зубами, — но яростней всего взревел он, сатанея, и заметался в надежных тенетах, когда государь, тишайший, ласково погладил тигра по спине, по голове, когда засмеялся, добрый человек, от злой утехи, от невозбранности, от сладкого чувства своей власти над связанным зверем.

Царь не мог забыть глаз, что горели ярым золотом злобы — почти вплотную к его голубым, он еще и теперь морщился от запаха дыхания тигриного, доселе помнил дрожь, что его пробирала, когда он касался спины иль хвоста обезумевшего от глумления зверя…

Оставшись один на один с Омельяном, он почему-то боялся и его, хотя молодой хохол тоже был связан надежными путами, — боялся, боялся, ведь Омельяновы глаза были сейчас точь-в-точь схожи с теми, так же золотисты, огненны, недобры…

Все сие припомнив, царь-батюшка хотел было ласково потрогать и этого, красного и взопревшего от натуги парубка.

Царь усмехнулся, заглядывая в глаза.

И тихо молвил:

— Хоть лоб вытер бы! — И снова мягко спросил — Чего такой сердитый?

— Попели б вы в этакой духоте, пане царь, — нежданно улыбнулся парубок, и золотистые очи блеснули такой неподдельной человеческой приязнью, какой у своих раболепных, запуганных царедворцев государь еще никогда не видывал, и он даже отступил на шаг, отшатнулся, а меж тем Омелько, вынув из кармана чистый лоскут полотна, выстиранный малыми руками Аринушки, стал утирать со лба пот.

Увидев испуг государя, Омельян, не забывая, впрочем, где он находится, бесхитростно, но тихо засмеялся.

— Чего? — с удивлением и уже не без сердца спросил государь, ибо смеха не любил, тем паче когда смех сей мог относиться к особе его царского величества. — Чего хохочешь? Ну?

— Вижу я, что и вам… — и Омелько опять поклонился, — что и вам невмоготу, великий государь: в такой несусветной одёже, как ваша, я не выстоял бы в духоте! — и спросил — Сколько ж то одеяние весит? Пуда два?

— Коли не больше, — улыбнулся царь-батюшка.

— Bone Deus! — ахнул Омелько. — Ого!

— Что ты сказал?

— Я сказал: «Боже милосердный!»

— Не терплю латыни!

— Два пуда! — от души дивясь, почесал затылок Омельян. А тишайший, коему никогда и мысль не западала о тяжести его парадного одеяния, потому что приобык к нему он еще с шестнадцати лет, взойдя в Кремле на престол своего батюшки, теперь и сам диву дался и улыбнулся опять. — Вот это сила! — уважительно сказал Омелько, уставясь на статного и дюжего царя, что начинал ему все больше да больше нравиться, и они оба, молодой козак и властитель всея Руси, оглянувшись на дверь, за коей шла далее церковная служба, тихо и весело засмеялись.

Они были почти ровесники — их разделяло всего каких-нибудь четыре-пять лет.

Впервые в жизни, пожалуй, его величество смеялся, как обыкновенный тридцатилетний человек, коему весьма уж надоело все то, чего он должен был, хочешь не хочешь, придерживаться в своем не столь уж легком положении государя всея Руси.

24

— Хоть пуговки расстегнул бы, пане царь, — сочувственно и просто, будто своему брату козаку, сказал Омелько Глек, кивнув на золотые, с перлами, в лесную кислицу величиной пугвы. — На дворе припекает. Жарко же!

— А жарко!

— Так чего ж?

— Не умеем того сами.

— Как это так? — удивился Омелько.

— А так: наше царское величество, — без крохи юмора, с безмерным к себе почтением ответил государь, — и одевают и раздевают постельничьи, слуги да стряпчие. А без них сие несподручно.

— Я подсоблю, — поспешно молвил Омелько: ему казалось, что самодержец едва стоит, даже шатается под бременем пышных одеяний, над коими уже и пар подымался: над сорочкою тафтяною, над чугою и кафтаном, над обнизью (сиречь над воротом стоячим, мелким окатным жемчугом унизанным). — Вот я тебя порасстегну! А? Поворотись-ка, царь!

— Нам того не можно в церкви, — свысока улыбнулся государь. — На все свой чин и порядок! — И, бедняга, только повел переобремененными плечами. — Да я уж приобык…

— Трудне́нька, вижу, у тебя служба, царь.

— А что ж ты думаешь! — легко, будто совсем попросту, вздохнул монарх, все больше и больше забавляясь панибратской болтовней, ибо царь давно отвык, чтоб говорили с ним прямо и вольно, без поганых холопских штук (кои, но правде говоря, государя обычно весьма тешили), без поклонов после каждого слова, без поклонов, которые беспрестанно била даже сама царица оземь челом — раз до ста, покуда ложилась с ним на супружеское ложе.

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека «Дружбы народов»

Собиратели трав
Собиратели трав

Анатолия Кима трудно цитировать. Трудно хотя бы потому, что он сам провоцирует на определенные цитаты, концентрируя в них концепцию мира. Трудно уйти от этих ловушек. А представленная отдельными цитатами, его проза иной раз может произвести впечатление ложной многозначительности, перенасыщенности патетикой.Патетический тон его повествования крепко связан с условностью действия, с яростным и радостным восприятием человеческого бытия как вечно живого мифа. Сотворенный им собственный неповторимый мир уже не может существовать вне высокого пафоса слов.Потому что его проза — призыв к единству людей, связанных вместе самим существованием человечества. Преемственность человеческих чувств, преемственность любви и добра, радость земной жизни, переходящая от матери к сыну, от сына к его детям, в будущее — вот основа оптимизма писателя Анатолия Кима. Герои его проходят дорогой потерь, испытывают неустроенность и одиночество, прежде чем понять необходимость Звездного братства людей. Только став творческой личностью, познаешь чувство ответственности перед настоящим и будущим. И писатель буквально требует от всех людей пробуждения в них творческого начала. Оно присутствует в каждом из нас. Поверив в это, начинаешь постигать подлинную ценность человеческой жизни. В издание вошли избранные произведения писателя.

Анатолий Андреевич Ким

Проза / Советская классическая проза

Похожие книги