— Что тебе? — отозвался на этот зов гончар Саливон Глек и сердито обернулся к широкому среднему окну, где появилась наймичка Лукия, которая выросла в доме старого гончара и всегда звала его ба́тьком.
Это была статная и высокая, длинноносая и уже не первой молодости девушка — с тяжелой золотисто-русой косой на плече, с суровым взглядом серых очей и с такою в них тревогой, что старый Саливон, цехмистр гончарного цеха, аж привстал, обеспокоенный.
— Тато, подойдите-ка! — опять позвала девушка.
— Разве не видишь: тут — рада!
— Вот не люблю, когда болтают лишнее, — строго сказала девушка, и Глек поспешил к окну.
— Что сталось? — спросил гончар, подходя.
— Дверь украли, — громко сказала девушка.
— Какую дверь? — удивился гончар.
— Ту, что из хаты — в сени. Снята с петель! — И девушка вдруг рассердилась — Вот уж не люблю! Коли б вы тут не разговоры разговаривали, а дома дело делали, то и дверь была б цела, отец.
— Кому ж это понадобилась ваша дверь? — спросил обозный.
— И у вас дверь украли? — озабоченно обратился к Лукии отец Мельхиседек.
— А что?
— По всему городу крадут двери! С поличьем Козака Мамая…
— Странное дело, — буркнул Пампушка, пряча взгляд.
— Что-то такое и я слыхал, — сказал седой маслодел Вида. — За три дня в городе кем-то украдены десятки дверей.
— Может, какая нечистая сила? — встревоженно отозвался кто-то за окном.
— Но зачем нечистой силе двери? Кому нужны?
— Однокрыловцам, — уверенно сказал пан Пампушка.
— Да зачем же?
— Чтоб напугать упрямых мирославцев, — убежденно бросил пан Куча. — Наши письма кто-то перехватывает! Из пушек стреляют! А какая-то нечисть крадет по хатам двери! Надо бы подумать…
— Мы еще не кончили с письмом к царю, — неприязненно сказал Мельхиседек, и глаза его блеснули черной молнией.
— Детей пожалели бы! — тихо пробубнил сотник Хивря.
— Каких детей? — спросил епископ.
— Чьих? — хриплым басом спросил и старый гончар Саливон.
— Наших детей, — отвечал сотник Хивря. — Мы ведь четырех лучших хлопцев послали с письмами в Москву? Да и на Сечь! Да и в Полтаву! В Гадяч! В Чернигов! А где они, те хлопцы? Где? Погибли? Никто не знает… Да и те четверо? Дошли ль до Москвы?
— Вот мы и решили послать пятого, — кинул гончар.
— Наших детей, вишь, не жалеете!
— У тебя ж их никогда не было.
— Разве я — про своих?
— Вот и помолчи! — И гончар глухим пригасшим голосом заговорил — Это ж мой сын, мой, а не твой, Микола мой с одним из тех писем подался в Москву… Мой сын! — выкрикнул старик. — А дошел ли? Или схватили его и пытают неведомо где? А то у однокрыловцев давно уже дух испустил на колу? Или попался в руки святой инквизиции? Не знаю! Но… коли надо будет, пошлю сегодня и второго, Омелька, пошлю еще и третьего, Тимоша, и сам пойду, когда мир повелит, — нести в Москву десятое, двадцатое письмо, пришла бы нам только подмога в нашей беде…
— Как было в те разы, — сказал владыка, — нести письмо должен достойнейший… Подумаем!
И вся рада, в раздумье, молчала.
— Надобен хлопец сильный и смелый.
И вдруг из-за окна послышался робкий, порывистый женский голос:
— Возьмите моего хлопчика…
Это сказала Явдоха.
И даже сама испугалась своих слов, неожиданных для нее самой.
Вдвоем с Михайликом они стояли, привычно взявшись за руки, под крайним окном и слушали, что там говорят на совете.
Не найдя в Мирославе ни работы, ни пристанища, переночевав несколько ночей под тыном, потрепанные в стычке несколько дней тому назад — в степи, они пришли сюда, на Соборный майдан, куда стремился весь город, и теперь, после неосторожного выкрика Явдохи, когда все оглянулись на них, сын и матинка, стыдясь своего нищенского вида, не знали, куда деваться от всеобщего к себе внимания.
Но делать было нечего, и матинка опять сказала:
— Пошлите в Москву моего хлопчика.
— Я сам скажу, мамо, я сам! — с досадой дернул ее за рукав, взопрев и весь горя, бедняга Михайлик. — Я сам…
— А откуда вы тут объявились? — недоверчиво спросил у матери сотник Хивря, поглядывая на них через окно.
— Из Стародупки, паночку, — почтительно поклонилась Явдоха.
— Хочешь сына послать на верную смерть?
— Э-э, нет, — сказала матинка. — Он дойдет. Живой!
— Разве он знает дорогу?
— Я ж сама пойду с ним, папе.
— А ты? Ты знаешь дорогу до самой Москвы?
— Расспрошу.
— А сын грамотен?
— Нет.
— А как же он будет говорить с самим царем?
— Вот как я, пане, с вами.
— Царь, вишь, только по-ученому разумеет.
— Как же будет? — тревожно спросила мать.
— Никак! — тоненьким голоском засмеялся Хивря.
Явдоха склонила голову, а сынок ее, готовый от смущения провалиться сквозь землю, рванулся прочь от окна, но матинка держала его за руку, ей ведь надо было знать, что будет дальше.
Пан Пампушка, узнав Явдоху и Михайлика, хотел было приказать челяди схватить их, однако тут же владыка снова спросил:
— Кто ж понесет письмо?
Тогда старый цехмистр гончаров Саливон Глек сказал:
— Мой второй сын, Омелько. Он понесет письмо.
Напряженное молчание встретило слова гончара.
Никто не ждал такого!
Старший сын Глека, Микола, козак ученый, что дослужился уже до хорунжего, ушел недавно с таким же письмом в Москву.