Я проводил Жюли до лоскутка земли рядом со сторожкой, где на нескольких квадратных метрах в изобилии росли овощи и цветы, посмотрел, как она кормит кроликов в клетке, не переставая что-то им говорить. Я подумал о графине, скармливающей сахар своим собачонкам. Неожиданно мне подумалось, что обе женщины от природы сильны, мужественны, полны любви и по сути своей одинаковы, но одна из них сбилась со своего пути, запуталась, стала в некотором смысле душевной калекой и все из-за того, что какая-то частица ее сердца так и не расцвела.
-- Жюли, -- сказал я, зная, что мой вопрос удивит ее, особенно сейчас, и даже если нет, Жан де Ге никогда бы его не задал, так как ответ был ему известен, -- Жюли, как здесь, в Сен-Жиле, было во время оккупации?
Как ни странно, она не удивилась. Возможно, де Ге все же мог его задать, возможно, он, как и я, чувствовал, что эта крестьянка, так близко стоящая к сущности вещей, может добавить такой штрих к картине, о котором не услышишь ни от кого, кроме нее.
-- Вы сами понимаете, господин Жан, -- сказала Жюли, немного помолчав, -- что для человека вроде вас, который уехал отсюда и участвовал в движении Сопротивления, у войны есть свои законы, и ведется она по правилам. Что-то вроде игры, где ты или выиграешь, или проиграешь. Но для тех, кто остался здесь, это было совсем не так. Казалось, будто ты сидишь в тюрьме без решеток и замков, и никто не знает, кто тут преступник, кто тюремщик, кто лжет, кто кого предал. Люди потеряли веру друг в друга. Если то, что ты считал сильным, оказывается слабым, тебе делается стыдно, ты спрашиваешь себя: кто виноват? Ты спрашиваешь, кто проявил слабость, ты сам или другой, но никто не знает ответа, и никто не хочет брать на себя вину.
-- Но вы, Жюли, -- настаивал я, -- что вы делали тут? О чем думали?
-- Я? -- переспросила она. -- А что я могла делать? Только жить дальше так, как я всегда жила, выращивать овощи, кормить кур, ухаживать за моим бедным мужем, который был тогда еще жив, и говорить себе: .
Она отвернулась от клетки, вытерла о передник широкие сильные руки.
-- Вы видели, как кролики на воле умирают от миксоматоза? -- спросила она. -- Недурно, да? До чего мы дошли: чтобы животное было свободным, его надо держать в клетке. Я не очень высокого мнения о человеческом роде, господин граф. Совсем не плохо, что время от времени на свете бывают войны. Людям полезно узнать на собственной шкуре, что такое боль и страдание. Когда-нибудь они истребят друг друга, как истребили кроликов. Тем лучше. Когда не останется ничего, кроме земли и лесов, в мире вновь наступят покой и тишина.
Жюли улыбнулась мне и добавила:
-- Зайдите-ка в сторожку, месье Жан, я вам что-то покажу.
Я последовал за ней в небольшое строеньице -- не больше голубятни на лужайке перед замком. Здесь были печурка с выведенной сквозь крышу трубой, деревянный столик, стул и посудный шкаф до самого потолка. Перед печкой, распушив перья, сидела курица. Жюли прогнала ее, пнув ногой, и та выбежала с кудахтаньем наружу.
-- Если она думает, что может снести яйцо здесь, она ошибается, -сказала Жюли. -- Она хитрющая, эта курица, и, раз она старая, норовит взять надо мной верх. Подождите, я сейчас найду вам этот снимок.
Из скрытого фартуком кармана юбки она вынула ключи и отперла шкаф. Он был полон бумаг, книг и посуды. Все было аккуратно разложено по полкам, ничто не запихивалось сюда кое-как.
-- Подождите, -- сказала Жюли, -- он где-то здесь.
Она порылась среди бумаг и, наконец, вытащила тетрадь; открыла ее посередине, вынула конверт, а из конверта -- моментальный снимок.
-- Вот он, -- сказала Жюли. -- Вы спрашивали меня насчет оккупации. Из-за этого мальчика меня обвинили в предательстве, в том, что я сотрудничаю с врагом.
Со снимка на меня глядел молоденький солдатик в немецкой форме. В нем не было ничего особенного. Он не позировал, не улыбался, просто был очень молод.
-- Что он сделал? -- спросил я.