Я не постучал. Открыл дверь и вошел. Ставни были закрыты, как и везде в замке, окно тоже, портьеры плотно задернуты. Нигде ни щелочки, точно была зима. На столике у кровати горела лампа, на столе у печки — другая; то, что стоял ясный осенний день, было только четыре часа пополудни и снаружи ярко сияло солнце, ничего не меняло в этой комнате, всегда темной, всегда загороженной от дневного света.
Собачонок куда-то убрали, и единственным звуком было тихое бормотание кюре и эхо его молитвы, доносящееся с кресла напротив. У обоих были в руках четки; кюре, склонив голову, стоял на коленях, маман сидела, сгорбившись, в кресле — плечи нависли, подбородок упирается в грудь. Когда я вошел, никто не шевельнулся, но я видел, что рука графини, державшая четки, на миг стиснула их крепче, и «аминь» после «Отче наш» и «Богородице Дево радуйся» было произнесено громче, с большим рвением, словно читавший молитвы почувствовал, что ему внимают не только на небесах.
Я не опустился на колени — я слушал и ждал. Бормотание кюре продолжалось, монотонное, умиротворяющее, заглушающее мысли, и мне показалось, что именно такова его цель, не важно, за кого он молится — за мертвых или живых. Душа Франсуазы, лежавшей в больничной палате, не хотела, чтобы ей напоминали о мире, из которого она ушла; сознание матери, эхом повторяющей слова молитвы, не следовало пробуждать от сна неожиданным вопросом. Голос кюре, ровный и однозвучный, как жужжание пчелы в чашечке цветка, действовал усыпляюще, и постепенно мое сознание и натянутые нервы словно онемели в атмосфере этой лишенной жизни комнаты.
Когда была сказана последняя молитва Отцу, и Сыну, и Святому Духу и прозвучало последнее «аминь», наступила пауза и все земное вернуло себе свои права, говорящий обрел более материальную форму, превратился в кюре с его ласковым лицом старого младенца и кивающей головой. Поднявшись со скамеечки, он тут же подошел ко мне и взял меня за руку.
— Сын мой, — сказал он, — мы усердно молились за вас, ваша мать и я, мы просили, чтобы в этот ужасный, этот скорбный час вам было ниспослано мужество и дарована поддержка.
Я поблагодарил его, и он продолжал стоять, не отпуская моей руки и поглаживая ее, и хотя он тревожился за меня, лицо его оставалось безмятежным. Я завидовал его устремленности к единой цели, его вере в то, что все мы — сбившиеся с пути дети, заблудшие овцы, которых Пастырь Добрый примет в Свои объятия или в Свою овчарню и наставит на путь истинный независимо от наших грехов и упущений.
— Вы бы хотели, — сказал кюре, переходя сразу к тому, что, как он чувствовал, волновало меня больше всего, — вы бы хотели, чтобы я сообщил девочке о нашей утрате?
Я ответил: нет, я попросил Жюли все ей сказать, но скоро вернутся Поль и Бланш, может быть, он возьмет на себя труд обсудить с ними разные вещи, связанные с похоронами.
— Вы же знаете, — сказал кюре, — что и сегодня, и завтра, и всегда я в вашем распоряжении и готов сделать все, что в моих силах, для вас, для госпожи графини, девочки и всех живущих в замке.
Кюре благословил нас обоих, взял свои книги и вышел. Мы с графиней остались одни. Я молчал. Она тоже. Я на нее не глядел. Внезапно, поддавшись порыву, я подошел к окну и раздвинул тяжелые портьеры. Широко распахнул створки, откинул ставни, и внутрь ворвались свет и воздух. Я погасил обе лампы. В комнате стало светло. Затем встал возле кресла графини, на которое падало предвечернее солнце; оно показывало все, что было раньше скрыто: серую бледность испитого лица, глаза с набрякшими веками, тяжелый подбородок и — когда она подняла руку, чтобы прикрыться, и рукав ее черного шерстяного платья соскользнул к локтю, — следы от уколов на предплечье.
— Что ты делаешь? Хочешь, чтобы я ослепла? — спросила она и наклонилась вперед, пытаясь уйти от света. Четки упали на пол, молитвенник тоже, я поднял их и протянул ей, затем стал между ней и солнцем.
— Что произошло? — спросил я.
— Произошло?
Она повторила мой вопрос, подняв голову и пристально глядя на меня, но я оставался в тени, и мои глаза были ей не видны.
— Откуда я знаю, что произошло, я — узница в этой башне, бесполезная, никому не нужная… мне даже на звонок не отвечают. Я думала, ты пришел, чтобы рассказать, что произошло, а не спрашивать это у меня. — Графиня помолчала немного, потом добавила:
— Закрой ставни и задерни портьеры. Ты же знаешь, я не переношу яркий свет.
— Нет, — сказал я, — не закрою.
Ее лицо сморщилось, она пожала плечами.
— Как хочешь. Ты выбрал странное время, чтобы их открыть, вот и все. Я приказала Гастону закрыть все окна и ставни в замке. Я полагаю, он сделал то, что я ему велела.
Графиня откинулась на спинку кресла, затем, взяв четки, заложила их между страницами молитвенника, словно желая отметить место, и снова кинула молитвенник на столик. Поправила подушки за спиной, придвинула под ноги скамеечку.
— Раз кюре ушел, — сказала она, — велю Шарлотте привести обратно собак. Когда он здесь, они нам мешают. Почему ты стоишь? Почему не пододвинешь стул и не сядешь?