По-прежнему старик развивал нас культурно, водил, повзрослевших, чуть ли не за ручку по разным интересным местам. У него, по-моему, до самой смерти не укладывалось в сознании, что мы уже совсем не те голубые огольцы, которые один за другим приходили в этот зальчик учиться боксу. Кое-кто из нас успел сделаться отцом семейства, все давно уже стали самостоятельными, а Сашка, так тот приходил иногда на тренировки прямо с полета, в форме военного летчика и мы почему-то называли его Коккинаки…
Старику все эти изменения были ни к чему. И странно, с ним мы тоже чувствовали себя, как раньше, мальчишками, разве что научились грозно драться.
Драться мы научились. В большой истории советского бокса старик наш остался прочно.
Пока мы, его ребята, живы — он живет с нами. Я потому не хочу рассказывать, как мы его хоронили, как несли на плечах тяжелый, непомерно большой гроб.
Старик остался с нами. И Арчил никуда не ушел. Как они могли уйти от нас? Нелепо даже думать, что могут не существовать среди нас эти двое.
В самое, пожалуй, неподходящее время мы с Наташкой снова нашли друг друга. Всегда у нас получалось не очень ладно, а тут — тем более.
Нашли мы снова друг друга в тот жаркий, с высоким, неостывающим небом, московский вечер, когда нас, солдат-спортсменов части специального назначения, а проще сказать, десантников, отпустили ненадолго домой.
1941 год. Я шел по московским, притихшим улицам, смотрел на окна с белыми полосками накрест. По Садовой такие же солдаты, как я, молодые, стриженные наголо, несли, придерживая за канаты, аэростаты заграждения, неуклюжие, по-слоновьи громоздкие.
У домов сидели на лавочках или стояли люди, разговаривали, поглядывали на небо, шутили, что вот скоро выйдет луна, а замаскировать ее нечем.
С крыши на крышу перекликались голоса. Где-то за Киевским вокзалом, далеко, погромыхивало, и тем, кто был на крышах, наверное, уже было видно, как стремительно, нервно мечутся, перекрещиваясь и расходясь, светлые лучики прожекторов.
Ненадолго я был отпущен домой. Но в тот военный вечер вся Москва была моим домом.
Идти было некуда. Мать эвакуировалась с заводом.
Не знаю, каким образом я оказался в Александровском саду. Здесь душновато пахла нагретая за день листва.
Все погромыхивало там, на западе, за Киевским вокзалом. Поднявшиеся аэростаты заграждения чуть розовели от последних отблесков закатившегося солнца.
Нельзя в такое время чтобы человек был один, даже если весь город ему кажется домом.
Надо к людям.
Не знаю, как я попал в тот именно подъезд, который только и был нужен.
Просто подошел и все тут.
Две тетушки, с зелеными сумками противогазов, не хотели меня пускать:
— Кто вы такой, гражданин? Мы вас не знаем…
Пришлось что-то придумать на скорую руку, соврал, что будто школьный товарищ Наташи, пришел проведать перед отправкой, куда надо.
Поверили тетушки, потеплев, сказали:
— Она дежурит. На крыше…
Объяснили, как пройти на чердак. Но я решил: зачем искать какой-то там чердак, куда быстрее можно забраться вон по этой пожарной лестнице.
На крыше! Конечно, где ж еще она может быть в такой вечер?
Я взбирался, хватаясь за холодноватое железо лестницы, думал на ходу, как бы, неровен час, не огрела меня Наташка ведром или щипцами для зажигалок. Будет, в общем, права. Однако повидаться все равно очень хочется.
Потом мы неудобно, поскальзывая, сидели на скате крыши, лицом к западу, к Киевскому вокзалу, за которым все чаще, но еще далеко, впивались в темное небо острые разрывы.
Всходила-таки, проклятая лунища, и настороженный город был как на ладони.
Ни о чем толковом мы не говорили. У нее, если смотреть в профиль, был все такой же раздражающе независимый нос. Она все так же решительно сдувала со лба надоевшие волосы.
— Наташка, — сказал я вдруг, — а ведь я вернулся…
В тот вечер можно было сказать это. В тот вечер все можно было сказать, потому что погромыхивали, явно приближаясь, залпы зениток, и завтра, если оно будет, я уходил надолго.
Дурак, я ждал, будто Наташка была способна понять это.
— Он вернулся! Подумать, какое счастливое событие!..
И опять я с ходу споткнулся и затоптался на месте, словно она дернула из-под меня крышу. Не ко времени и ни к месту забормотал, что не может быть, будто она меня совсем забыла. После всего.
И тут я и правда едва не схлопотал щипцами или еще чем-то но голове.
— Ну, знаешь… Иди! — вскочила Наташка. — Иди! Какого дьявола расселся на чужой крыше?! Сейчас ребят позову!..
Что было делать? Я двинулся к пожарной лестнице. Вовсю светила лунища, и по скату крыши уныло двигалась впереди меня моя длинная тень.
Потом, когда я уже перекинул ногу на лестницу и взялся за холодноватое железо, чьи-то руки, теплые, быстрые, схватили мою стриженую голову, как будто прижали к жесткой брезентовой куртке, оттолкнули:
— Ладно уж, возвращайся… Вояка, тоже мне!..
КОЖАНЫЕ ПЕРЧАТКИ
Говорят, полагается снабжать послесловием написанную книгу.
Пусть будет так.
Мы с Петей, сыном, частенько гуляем по Москве на сон грядущий. Когда он подрос, сам нашел меня.