— Вот и приходится подчиняться…
— И ребят выгонять?
Виталий Сергеевич помрачнел. И взял меня под руку. И так мы с ним ходили по пустому боксерскому залу, как два друга, которым наконец-то удалось поговорить на свободе, по душам. Он мне сделал признание, совершенно откровенно, раз уж мы теперь выяснили все и остались — в чем он уверен — друзьями, что кое-кого действительно приходится даже отчислять. Сердце кровью обливается, но что делать?
— Согласись сам, Колюша, могу ли разорваться? А приходят разные… Те, из-за которых ты расстроился, — между нами говоря, — смотрели в рюмочку не раз. Точно тебе говорю!
Я был ему нужен. И он спокойно врал мне в глаза. И так великолепно, опытный лицемер, разыгрывал комедию, что я, простак, ему почти во всем поверил.
Я был нужен Половикову. Это понятно. Человек надеялся перетянуть меня к себе, потому что ему не доставало приличного тяжеловеса.
Но зачем, отчего я вдруг стал необходимым, нужным тем, другим людям, которых не только не знал, но даже о существовании их подозревал смутно?
Они приехали к нам во двор под вечер на двух машинах. Веселые, беспечные, уверенные в том, что то, что они делают и как они это делают, не может кому-то не понравиться, они устроили переполох в нашем захламленном дворе.
Мы с матерью только пришли с работы, ели яичницу, готовились пить чай. После чая я намеревался отдохнуть, побаливала ушибленная рука, идти никуда не хотелось. Думал, придут Борька с Алешкой, не могут не прийти. Алешка обещал принести приемник, послушаем радио, сегодня передают «Садко», поет Никандр Сергеевич Ханаев. Голосище у него удивительный!
И внезапно я услышал нестройный, прерываемый заливистым смехом крик, совершенно чужеродный, звучащий дико в нашем, обычно тихом под вечер, магазинном дворе.
— Ко-ля! Ко-ля!..
Мать подошла к окну: «Кого это разбирает, господи? Срамники…»
Признаться, я почему-то сразу догадался, в чем дело. Первой мыслью было удрать на чердак: покричат и авось уедут.
Но во дворе все кричали. Стояли среди ощеренных ящиков и мятой бумаги и вопили: «Ко-ля!» Они расшалились, вошли во вкус и, наверное, никуда бы не уехали, пока не вытащили меня, такой у них был вид.
Я надел кепку.
— Николай? — мамаша подсучила рукава.
Жест знакомый. Я покосился на посудное полотенце. Я твердо знал, как оно действует, особенно если мокрое.
Я сбежал подобру-поздорову.
А что мне было делать? Они все кричали и веселились. Саркис Саркисович направился к нашему дому, и я понял, что этот человек не постесняется обойти весь двор, пока не найдет, где мы живем.
Я вышел с намерением послать их всех подальше и сделать это решительно и поскорей.
Но — чертова застенчивость — ведь я был еще совсем юнцом, и учили меня до сих пор уважать старших.
Не мог я быть грубым с людьми, которые старше меня, и с теми, кто встречает меня, как друга. Я что-то лепетал насчет усталости после работы, про то, что надо бы позаниматься, что мать будет недовольна.
— Какая прелесть! — умилилась рыжая дама. — Какой чудный мальчик! Нет, я просто должна познакомиться с вашей мамой!
Этого, положим, я бы никогда не допустил. И так случилось, что час спустя оказался на веранде открытого ресторанчика на берегу Москвы-реки. В первый раз в жизни ел шашлык с пряным красным соусом, в первый раз в жизни выпил три или четыре тонких высоких бокала терпкого, вяжущего рот вина. И веселые и беспечные люди, в компании которых я сидел за длинным столом, составленным из нескольких столиков, скоро стали казаться мне симпатичными, умными, манящими чем-то незнакомым, неизведанным, значительным. Мне нравилась легкость их непринужденного разговора, когда ничто не казалось серьезным, достойным того, чтобы на этом задерживаться. Нравились и казались удивительно смелыми остроты, которыми, как пряным соусом, приправлялась речь. Нравилась ленивая нега, с которой танцевала, потянув меня за руку вместо приглашения, гибкая молодая женщина. Замирало сердце, когда она вскидывала полузакрытые глаза, удлиненные штрихом грима, и улыбалась уголками рта, все понимая, — неловкость мою и робость. Мне в этой легкой и умной компании тоже мучительно хотелось быть чем-то заметным, но я не умел говорить легко и не знал ничего из того, о чем они с небрежной легкостью говорили. Я выпил три или четыре бокала незнакомого терпкого вина, томно играла музыка, и на теплой и черной реке дрожали разноцветные отсветы огней ресторана, придавая всему зыбкость. Мне было хорошо. И хотя я весь вечер промолчал, хотя весь вечер я казался себе тупым и неловким, мне стало жаль, когда все кончилось.
Утром голова была тяжелой. Не хотела разговаривать мать. Я с удивлением и досадой спрашивал себя: «Зачем тебе все это понадобилось? Сидел, как пешка, млел…»
Вечером я сказал упрямо молчавшей матери, что схожу, пожалуй, с ребятами в парк культуры, и долго, мне показалось, безнадежно долго ходил и ходил на углу, озираясь, как бы не увидели знакомые, ждал, приедет, как обещал, за мной Саркис Саркисович или не приедет?