Читаем Козленок за два гроша полностью

Хоть уши затыкай! Со всех сторон на голову бедного Эфраима обрушивалось «да-да», «да-да», «да-да». Словечко жены подстерегало Эфраима в каждом углу, в чулане, на чердаке, часы с тяжелым маятником тикали: «да-да, да-да», птицы на ветвях выводили: «да-да», половицы поскрипывали: «да-да». Паршивая присказка заменяла Двойре все глаголы и существительные.

Иногда и в постели до слуха обессиленного Эфраима ни с того ни с сего долетало:

— Да-да… Да-да…

То ли как просьба, то ли как укор.

Поначалу Эфраим проклинал тот день, когда поддался на уговоры своего друга Шмуле-Сендера и обвенчался с Двойре, хотя и признавал все ее достоинства (и немалые!). Она была удивительно чистоплотна, бережлива, предана до судорог, любила пасынка Шахну — первенца Эфраима, любила как своего родного сына, ничего не жалела для него, не делала различия между ним, сыном Гинде, и Гиршем, их общим с Эфраимом чадом, целыми днями Двойре не бывала дома, кого-то обмывала, оплакивала, пропадала на кладбище, ухаживала за всеми могилами, даже за теми, которые давным-давно мхом обросли, не пропускала ни одной похоронной процессии, всегда шла впереди вместе с родственниками покойника или покойницы, поддерживала их под руку, шептала свое непостижимое «да-да», обязательно заглядывала в яму и, примеряя ее к себе, искренне и громко причитала (слез у нее было больше, чем у любой другой местечковой бабы), потом возвращалась домой и на все вопросы домочадцев, начиная с материи, из которой сшит был саван, и кончая числом скорбящих, отвечала:

— Да-да… Да-да…

И свою смерть, как считал Эфраим, Двойре привела оттуда, с кладбища.

Ходила, ходила и привадила.

— Ты ее еще к Гиршу и Шахне приведешь, — разозлился однажды Эфраим.

А она взяла и ответила:

— Да-да… да-да…

Смертельно больная, она лежала в постели, отказываясь от пищи, не подпуская ни на шаг Эфраима, а Шахну и Гирша дребезжащим голосом гнала от себя, как будто они и впрямь могли заразиться смертью.

— Не приближайтесь! Не смейте!

Чувствуя свою вину перед ней, Эфраим изредка подходил к кровати, на которой она угасала, хватал ее, эту кровать, своими могучими ручищами, выносил во двор, ставил под дикую грушу, и тогда солнце золотило пепельно-серые волосы Двойре, и волосы вспыхивали, как пучок соломы, а Эфраим стоял в изголовье, держась за дубовую спинку, смотрел на спокойное, умиротворенное лицо жены, на котором земляничкой розовела родинка. Эфраиму непонятно почему хотелось ее сорвать, и от этого желания душу захлестывали не безропотная печаль, не дряблая жалость, которую обычно испытываешь при виде умирающего, а какой-то глухой рокот.

Раньше Эфраим никогда так не роптал на небеса. Раньше он покорно соглашался с кознями смерти-разлучницы. А тут не выдержал — взял и возроптал, не стесняясь и не боясь.

— Пошла вон, — сказал он.

— Пошла вон! — повторил он.

Двойре-Дада зашевелилась.

— Собака?

В доме собаки никогда не держали.

— Собака, — машинально ответил Эфраим.

И вдруг его осенило. Он даже съежился от догадки.

Смерть — бешеная собака, наделенная божественней властью. Бог через ее укусы испытывает нашу душу и пашу любовь к нему.

Доколе же ты, собака, будешь пытать меня, гудело у него в груди.

Доколе?

Тут, во дворе, под дикой душистой грушей, в изголовье умирающей Двойре, его второй жены, Эфраим внятно слышал, как обыденно, по-домашнему лает бешеная собака, которую нельзя прогнать со двора.

— Я могу взяться и за твоих детей… и за тебя, — слышалось ему в ее хриплом лае.

За себя Эфраим не боялся. Пусть берется за него, пусть вгрызается в него своими клыками. Но Шахну и Гирша, детей его, пусть не трогает.

— Чур их!

— Чур!

— Укуси меня! Меня-меня-меня!

Двойре о чем-то попросила, он склонился над ней, и рокот в его груди прекратился, лай замолк.

— Эфраим… скажи… только правду… ты меня да-да?

— Да-да.

— Ты меня… не забудешь… да-да?

— Да-да…

— И я тебя, Эфраим… да-да… — застонала и выдохнула, — очень… да-да… очень.

Нашла время объясняться в любви. Главное теперь любить не мужа, а его, чтобы он свою бешеную собаку на Шахну и на Гирша не науськал.

— Эфраим… А ты знаешь, почему я ходила на все похороны?..

— Да-да… то есть нет…

— Отец мой говорил: человек жив до тех пор, пока других хоронит… Неправда… На свете все неправда. Даже правда… да-да… Зачем она нам, эта правда, Эфраим, если надо умирать?

Что за чертовщина, думает Эфраим. Мелькают перед глазами, сменяют друг друга, снятся… жены… дети… и все это с недавних пор… с прошлого лета, когда ему стукнуло восемьдесят.

Перейти на страницу:

Похожие книги