Министр меж тем стан изгибал приятно:«Всех, господа, всех вас благодарю!Прошу и впредь служить так аккуратноОтечеству, престолу, алтарю!Ведь мысль моя, надеюсь, вам понятна?Я в переносном смысле говорю:Мой идеал полнейшая свобода —Мне цель народ — и я слуга народа!Прошло у нас то время, господа, —Могу сказать: печальное то время, —Когда наградой пота и трудаБыл произвол. Его мы свергли бремя.Народ воскрес — но не вполне — да, да!Ему вступить должны помочь мы в стремя,В известном смысле сгладить все следыИ, так сказать, вручить ему бразды.Искать себе не будем идеала,Ни основных общественных началВ Америке. Америка отстала:В ней собственность царит и капитал.Британия строй жизни запятналаЗаконностью. А я уж доказал:Законность есть народное стесненье.Гнуснейшее меж всеми преступленье!Нет, господа! России предстоит,Соединив прошедшее с грядущим,Создать, коль смею выразиться, вид,Который называется присущимВсем временам; и, став на свой гранит.Имущим, так сказать, и неимущимОткрыть родник взаимного труда.Надеюсь, вам понятно, господа?»
[401]Эта риторика бессмертна. Сколько советских и постсоветских голосов слышится в монологе сладкоречивого Валуева!
Тем временем, приблизившись к Попову, министр обнаруживает, что тот приветствует его в неглиже.
И на чертах изящно-благородныхГнев выразил ревнитель прав народных
[402].По его приказу Попова хватают и везут в Третье отделение, «к Цепному мосту»,
…где новыйСтоит, на вид весьма красивый, дом,Своим известный праведным судом
[403].Речь идет о Третьем отделении — жандармском корпусе. Там Попов долго томится в неком кабинете.
Но дверь отверзлась, и явился в нейС лицом почтенным, грустию покрытым,Лазоревый полковник…
[404]Почему
лазоревый!Жандармы носили голубую форму (цвет чистоты небес), и этот эпитет —
лазоревый— задает тон всему образу. Лазоревый, небесно-голубой, возвышенный, почти «полувоздушный»…Полковник начинает допрос, как родной отец — внимательный, любящий, желающий арестованному только добра. Однако, постепенно раздражаясь (голубизна покрывается тучами), он становится все строже и, в конце концов, требует назвать имена тех, кто толкнул статского советника на преступный путь. Ему мнится антигосударственный заговор, он шантажирует Попова, пугает ужасами наказания, если тот откажется выдать сообщников, отправивших его к министру с целью столь дерзкого эпатажа.
И в этот момент Попов дрогнул. Начинается фантасмагория мнимого предательства (ибо предавать некого, потому что никаких «сообщников» нет) — фантасмагория, предвосхитившая трагические фарсы «правосудия» XX века. Объятый ужасом, Попов строчит подряд все фамилии, которые только приходят ему на ум.
Явились тут на нескольких листах:Какой-то Шмидт, два брата Шулаковы,Зерцалов, Панкин, Савич, Розенбах,Потанчиков, Гудим-Бодай-Корова,Делаверганж, Шульгин, Страженко, Драх,Грай-Жеребец, Бабков, Ильин, Багровый,Мадам Гриневич, Глазов, Рыбин, Штих,Бурдюк-Лишай — и множество других
[405].Какая мерзость происходящего и какой пир фамилий: русские, украинские, немецкие (Шмидт, Штих), французская (Делаверганж), двойная (Бурдюк-Лишай) и даже тройная (Гудим-Бодай-Корова)! Можно сказать, что в этом поразительном разнообразии лиц являет себя художественно осмысленная трагедия сна, которая спустя несколько десятилетий пророчески воплотится в реальной жизни.