Это, знаете ли, подымает дух нации! Есть такой человек! К счастью, приговор был позже отменен. Почти полжизни он просидел в тюрьме, но писать ему никто не мешал и переправку стихов на волю никто не пресекал. Знал ли в то время Назым, что у нас поэтам, сидящим в тюрьме, стихи не разрешали писать, а переправлять их на волю было бы равносильно самоубийству? Мне неизвестно.
Тот же Акпер Бабаев мне рассказывал: Назыму его личный шофер признался, что ему дано задание убить его. При помощи искусственной аварии? Не знаю. При очень больном сердце Назыма этого было бы достаточно. Но он уже успел влюбить в себя шофера, и тот ему всё рассказал. Но как же сам шофер при этом уцелел? Предполагаю, что если такое задание было, оно было дано перед смертью Сталина, а потом его, вероятно, отменили.
Примерно в это же время турецкий военный министр отвечал на вопросы журналистов.
— Что бы вы сделали, если бы Назым Хикмет вернулся в Турцию? — спросили у него.
— Я бы его расстрелял как коммуниста, и плакал бы над его могилой, как над могилой великого турецкого поэта, — ответил министр.
Согласитесь, в этом ответе есть оттенок благородства. У нас даже сам Сталин не мог так сказать о великом поэте, не признающем его режима. Это грозило разрушить идеологическую пирамиду. На тотальном отрицании фактов держится идеологический режим, но потом рушится под тотальным напором отрицавшихся фактов.
Назыма Хикмета, когда он после тюрьмы сбежал в Советский Союз, сначала подняли до небес. Но потом, по словам Акпера, начались тайные и явные недоразумения.
Ему привезли кремлевский паек, а он от него отказался, добродушно объяснив, что ему гонораров вполне хватает на жизнь. Он не понимал, что кремлевский паек есть почетный знак приема в стаю.
— Не наш, — пробормотал, вероятно, кто-то наверху, узнав об этом.
Дальше больше. По словам Акпера, Хикмет смеялся, как сумасшедший, над рассказами Зощенко. И когда он вместе с Дилером поехал в Ленинград на премьеру своей пьесы, он, к великому неудовольствию местных властей, добился встречи с Зощенко, пригласил его на премьеру, сидел там рядом с ним и неизменно на глазах у начальства называл его «Учитель». Ничего себе учитель, которого тогда еще никто не простил, а выступление Жданова, где он громил Зощенко и Ахматову, никто не отменял.
Потом пошло непечатанье некоторых его стихов, закрытие пьес, были и статьи против него, написанные, правда, со сдержанным хамством. Но тут Назым Хикмет умер, и покойника оставили в покое как советское, так и турецкое начальство. Тут они сошлись. Я об этом рассказал, потому что и Акпер Бабаев давно умер, и мстить некому, хотя мстители еще есть.
Но не будем, не будем об этом!
Я решил этот рассказ писать весело, бодро и не дам самому себе сбить себя с этого пути.
Кстати, среди турецких рабочих нашелся абхазец, потомок моих земляков, высланных из Абхазии еще в XIX веке. Узнав из моего выступления (нас переводили с русского на турецкий), что я абхазец, он подошел ко мне, и мы всласть наговорились по-абхазски. Единственный случай, когда страна, правда, в одном лице, совпала с языком, который я знал. Но, к сожалению, разговор был не столь долгим, как бы мне хотелось. К концу он стал задавать странные вопросы.
— Абхазия расположена по ту сторону Кавказского хребта или у Черного моря? — спросил он.
— У Черного моря, — ответил я вежливо, не выражая удивления, хотя и удивляясь, что знание стихов Назыма не исключает незнания географического расположения исторической родины.
— А почему турецких детей пугают русскими? — спросил он у меня потом.
— Русских детей тоже пугали турками, — ответил я.
— Как так?! — всполошился он. — Поклянись всеми своими детьми, что это так!
— Клянусь! — ответил я с ожидаемым пафосом, хотя тогда у меня была только одна дочка. Сын родился позже. Было бы преувеличением связывать появление сына с желанием точно соответствовать клятве.
— Чудо! — воскликнул он, потрясенный. Я никогда в жизни не видел, чтобы идея симметрии так потрясла человека. Схватившись за голову руками и покачивая ею, он как бы пытался определить, уместилась ли эта мысль в его голове и если уместилась, то не последует ли безумие.
— Клянусь чалмой муллы, я больше не могу! — вдруг вымолвил он умоляющим голосом и отошел к остальным рабочим, как бы больше не в силах вынести слепящего сияния симметрии. Как известно, инородцы всегда большие патриоты, чем аборигены. Видимо, здесь тот случай. И мы вернемся в Париж, чтобы не смущать его больше.
Задумавшись о чадре как оружии этнической экспансии, я чуть не пропустил свой магазин. Кстати, это был магазин женской одежды, потому что туда входили почти одни женщины. Но если даже они туда изредка входили с мужчинами, по унылым физиономиям мужчин это было видно.