Сначала на экране сплошной туман, наконец из волн и полос возникают лица, удивленные, неверящие, испуганные, придурковато-насмешливые, готовые озлобиться, если выяснится, что с ними разыгрывают глупую шутку, все лица повернуты к трибуне, на которой стоит Кристер Гёрансон и говорит. На экране видно, как он говорит, но не слышно, что он говорит, - слышен комментарий другого, невидимого человека.
Оп говорит медленно и с удовольствием, эта история развлекает его, и он хочет, чтобы телезрители развлекались вместе с ним:
Нам явился новый святой, Иисус, но не тот, о котором так прелестно поется в последнем шлягере: Jesus, I love you, I'm your fan, oh Sir... (Иисус, я люблю тебя, я твой поклонник, о сэр... (англ.)) нет, это не достойный любви и не любящий Иисус, а настоящий красный мессия - жестокий разрушитель и осквернитель храмов.
Этот человек вдруг пришел к убеждению, что он гнусный капиталист, эксплуататор, раковая опухоль на теле общества, и теперь он хочет удалить эту опухоль - самого себя - и стать бедняком.
Конечно, конечно, говорю я, блаженны нищие духом, но возникает вопрос, не является ли этот человек... впрочем, об этом еще слишком рано спрашивать.
Другой вопрос возникает у простого человека, наблюдающего эту сцену: хозяин дарит рабочим свои предприятия - они производят девяносто восемь процентов промышленной продукции города. Слова и выражения, которые он использует, нам очень хорошо известны благодаря Марксу и всем его последователям. Итак, этот человек раздаривает все - как же дорого ему за это платят?
Я сказал: Иисус. Но Иисус в таком случае облачился бы во власяницу, обул ноги в деревянные сандалии, питался бы плодами лесов и полей, запивая их родниковой водой.
А этот, хотя и создает на своих предприятиях коммуну, оставляет за собой кресло шефа и, конечно, оклад шефа, а рабочий Свенсон, или Йохансон, или Сёдерблом снова будет пересчитывать свои гроши в получку, ему не прибавится нисколько, хотя он как будто стал совладельцем - и так далее. Зато теперь он не может бастовать. Кто же устраивает сам себе забастовку, говорит наш Иисус - Герансон.
Эта песенка нам хорошо знакома, и мы знаем, кто написал для нее ноты.
Но тут встает вопрос - я обошел его в самом начале, но все же он должен быть поставлен в интересах общества, и прежде всего в интересах рабочих и служащих предприятий Гёрансона, имеющих право на социальную защиту, - вопрос, который нам не так легко и просто задать, он столь тяжел, что под его тяжестью можно сломиться, вопрос к другому человеку: как помешать осуществлению этого - напрашивается слово "преступного" - плана?
Голос комментатора смолкает, камера ищет другого человека, скользит по глуповато-озабоченным, испуганно-вопрошающим лицам толпы, все время одни и те же лица, пять или десять, остальные в тумане, и вот на экране возникает стерильный белоснежный кабинет; у врача, сидящего за письменным столом в белом халате, широкое, меланхоличное лицо и очки, а перед ним в темном костюме Томас Гёрансон, на его лице следы перенесенных страданий, но он сохраняет выдержку.
Комментатор продолжает: "Этому человеку досталось самое тяжкое, что только может выпасть на долю отца. Он заслуживает нашего глубочайшего уважения, потому что чувство ответственности перед обществом заставило его принять это решение".
Голос комментатора дрожит, он глотает слезы, он растроган и полон сострадания.
Камера следует за Томасом Гёрансоном, который отправляется домой и там садится за орган, склонив голову. Его руки - узкие, с длинными пальцами, на правой широкое обручальное кольцо - машинально и бессильно опускаются на клавиатуру, и словно издалека возникают первые звуки, они нарастают, черпая силу в самих себе, и наконец выстраиваются во вступительную тему к Страстям по Матфею, а обретя в ней опору, уже увереннее выливаются в гениальный псалом мессы си минор.
Звучит Иоганн Себастьян Бах, его "Господи, помилуй" сопровождает четырех человек в белых халатах, один из них тот самый меланхоличный профессор психиатр, которого мы видели раньше, они входят в дом, поднимаются по ступенькам наверх, видны только их ноги, из них три пары в крепких, но стоптанных казенных ботинках. Ноги шагают торопливо, распахивается дверь, ботинки устремляются через порог. Псалом звучит щемяще и тоскливо, и шприц впивается в человеческое тело.
Сильные волосатые руки поднимают носилки, наплыв, и на экране руки, играющие на органе, все еще звучит "Господи, помилуй", звучит до тех пор, пока не захлопывается тяжелая дубовая дверь портала.
На экране долго - целую вечность - тяжелая дубовая дверь портала: она навсегда захлопнулась за Кристером Гёрансоном, которого я сделал разумным, а его родителей счастливыми.
Я смотрю на портал, не воспринимая того, что в заключение сообщает комментатор: Томас Гёрансон взял на себя управление гёрансоновскими предприятиями вместо своего сына Кристера, у которого помрачился разум. Человек побеждает судьбу, принимая ее вызов.
Светлый экран. Изображения нет, теперь все в курсе дела.
"Но как же шеф?" - с трудом выговариваю я.