Отрекись! - крикнул Райсенберг. Уже сложен был костер, и палач держал в руке факел, а я стоял, привязанный к столбу. Райсенберг, облаченный в пурпурную мантию, подбитую горностаем, сидел среди архиепископов. На коленях он держал золотой крест, которым убивал тех, кто пытался взобраться по Святой Лестнице, что вела наверх к Святой Мельнице. Мельница была в облаках, разрежен там воздух, трудно дышать, и жалок плач обманутых, которые тащат тяжелый мешок, наполненный справедливостью, со ступеньки на ступеньку, стирая в кровь колени. Святая Мельница размалывает справедливость, как просяные зерна, и пропускает их сквозь сито для кукурузных зерен - что просыплется, то для господ; потом сквозь сито для пшеницы - что просыплется, то для слуг, и, наконец, сквозь сито для проса - что просыплется, то народу.
Я не призывал уничтожить Святую Мельницу или заменить одно сито другим; я знаю: Великая Справедливость не насытит никого, если не включает в себя тысячи маленьких справедливостей, я проповедовал одинаковое сито для всех, хотя господ гораздо меньше, чем нас.
Осудив меня на своем соборе, они свили из слов Нагорной проповеди господа нашего Иисуса веревку и привязали ею меня к столбу. Их страх перед моим словом был сильнее грохота Рейнского водопада.
Отрекись, крикнул Райсенберг во второй раз, но я не отрекся от своего учения: нельзя учить тем ответам, которые рождает покорность, а нужно учить тем вопросам, которые помогают нынешний день превратить в день грядущий. Они говорят, что я призываю к бунту и насилию, а я призываю лишь по-братски разделить хлеб и вино.
Отрекись, в третий раз проревел Райсенберг, голосом громким, как шум речного порога, но я не отрекся от своего учения: любая привилегия - несправедливость, большая или меньшая, но несправедливость.
Райсенберг поднял золотой крест, костер вспыхнул, они сожгли меня, сердце мое превратилось в пепел, пепел они бросили в речной поток. Река понесла его в море, солнце подняло в облака, облака вылили его на землю, и я стал бессмертен, частица меня в каждом, кто ищет справедливости, чтобы обрести счастье.
И Ян Сербин, который не верит в слова проповеди и в то, что с их помощью можно создать одинаковое для всех сито, тоже ищет справедливости. Пока я - он, его еще можно спасти.
"Помоги ему, - говорит Крабат, - отправь его домой".
Якуб Кушк долго сидел молча, за это время солнце сдвинуло тень обелиска на четверть окружности. Разве уже пришел час одному из нас отправиться на восток, а другому - на запад, чтобы убить страх? Или настало время вновь встретиться под липой, где висит образ Девы Марии у Леса, и спросить друг друга: как же ты спасся, брат? Или у них еще есть время предотвратить предсказанное?
"Только если мы отречемся от самих себя, кончится Седьмой День и не начнется Восьмой, - сказал Крабат. - Иди, брат!"
И Якуб Кушк пошел по улицам этого города, мимо развалин канувшего в прошлое мира, - цветные глянцевые фотографии этих развалин туристы увозили с собой в качестве сувениров, а не как частицу обдуманного прошлого. Он шел мимо людей с утраченными мечтами, мимо тех, кто носился с планами созидания нового мира, мимо купола Микеланджело, невозмутимо принимавшего святые молитвы и мирское любопытство, так же каменно недвижимо, как Мадонна с Пьеты, оплакивающая убитого сына.
В давящей недосягаемой пышности купола окаменела идея чистой справедливости, Нагорная проповедь превратилась всего лишь в образчик наивной поэзии, а церковная иерархия - священный порядок - превознесла саму себя, как высшую святыню. Ничего не изменилось в мире: вечное блаженство по-прежнему где-то на небе, а человек живет на земле.
Якуб Кушк слышал последний вздох и первый крик человека, который не по собственной воле начинает и прекращает свое существование, никто не спрашивает его, хочет он этого или нет. Мальчик просил милостыню, девушка предлагала свою любовь, хлеб наш насущный даждь нам днесь; один человек убивал человека, а другой возвращал мертвого к жизни, вставив ему чужое сердце; женщина кормила грудью ребенка, а другая обнаружила у себя в груди опухоль, и ей не помогло, что на шее у нее в несколько рядов висела нитка дорогого жемчуга; солдат учился стрелять в своих братьев, а две тысячи его братьев, сидя за грубыми столами, учились распознавать врага под любой маской; а в Колизее в трех шагах от императорской ложи из узкой трещины между двумя травертиновыми плитами проросла маленькая березка.