Кухня не выходила на улицу, по которой Каин мог подъехать к дому, поэтому Ванадий зажег свет. Провел пятнадцать минут, изучая содержимое ящиков и полок, не искал ничего особенного, старался понять, как жил подозреваемый, но где-то в глубине души надеясь найти компрометирующие улики: отрезанную голову в холодильнике или завернутый в пластик килограмм марихуаны в морозильной камере.
Ничего такого не нашел, погасил свет и двинулся в гостиную. Свет зажигать не стал, окна выходили на улицу, и Каин мог заподозрить неладное, ограничился ручным фонариком, прикрывая лампочку одной рукой.
Нолли, Кэтлин и Спарки, конечно же, рассказывали ему об «Индустриальной женщине», но, когда луч фонаря отразился от лица из вилок и лопастей вентилятора, Ванадий вздрогнул от страха. И, не отдавая себе отчета, перекрестился.
Белый «Бьюик» плыл сквозь туман, как корабль-призрак по призрачному морю.
Уолли вел машину медленно, со всей осторожностью, какую можно ожидать от акушера, педиатра и новоиспеченного жениха. Дорога к Пасифик-Хейтс заняла в два раза больше времени, чем в ясную погоду.
Он хотел, чтобы Целестина ехала на заднем сиденье и пристегнулась ремнем безопасности, но она настояла на том, чтобы устроиться рядом с ним, словно была школьницей старших классов, а он — ее не менее юным кавалером.
И хотя вечер этот стал счастливейшим в жизни Целестины, он не обошелся без нотки меланхолии. Потому что она не могла не вспомнить Фими.
Счастье могло пышным цветом прорасти на непоправимой трагедии. Это допущение вдохновляло Целестину на ее картины, рассматривалось ею как доказательство милосердия, дарованного нам в этом мире.
Из унижения Фими, ее ужаса, страдания и смерти явилась Ангел, которую Целестина поначалу ненавидела, но теперь любила больше, чем Уолли, чем себя, чем саму жизнь. Фими, через Ангел, привела Целестину к Уолли и более глубокому пониманию смысла, который вкладывал в свои слова их отец, говоря об
Любой день в жизни каждого человека, учил ее отец, пусть даже лишенный каких-либо событий, играл важную роль для человечества, каким бы скучным и занудным он ни казался, и не имело значения, шла ли речь о швее или королеве, чистильщике обуви или кинозвезде, знаменитом философе или ребенке с болезнью Дауна. Потому что каждый день давал человеку возможность творить добро для других, то ли своими делами, то ли примером. А самое маленькое доброе деяние, даже слова надежды, произнесенные, когда без них не обойтись, даже напоминание о дне рождения, даже комплимент, вызывающий ответную улыбку… отзывается через дальние расстояния и любые промежутки времени, сказываясь на жизни тех, кто слыхом не слыхивал о щедрой душе, источнике этого доброго эха, потому что доброта передается от человека к человеку и с каждым переходом растет и крепнет, пока простое доброе слово годы спустя и совсем в других краях не оборачивается самоотверженным поступком. Точно так же и всякая маленькая подлость, всякое сгоряча высказанное оскорбление, всякие зависть и ожесточение, пусть и по мелочам, могут множиться, и в итоге из семечка злобы вырастает горький плод. А уж он отравит людей, которых ты никогда не встречал и никогда не встретишь. Все человеческие жизни переплетены, и тех, кто умер, и тех, кто живет, и тех, кто еще не родился на свет божий, и судьба всех есть судьба каждого, так что надежда человечества находится в каждом сердце и в каждой паре рук. Поэтому после каждой неудачи мы обязаны подниматься и вновь стремиться к успеху, если что-то рухнуло, мы должны на обломках начинать новую стройку, из боли и горя ткать надежду, ибо каждый из нас — нить, обеспечивающая прочность полотна-человечества. Каждый час в жизни каждого несет в себе потенциал, зачастую никому не заметный, который оказывает влияние на весь мир, и великие дни, которых мы ждем, уже с нами; и все великие дни и удивительные возможности всегда сливаются воедино в этом знаменательном дне.
Или, как частенько говаривал ее отец, в шутку высмеивая собственное красноречие: «Освети уголок, в котором ты находишься, и ты осветишь весь мир».
— Бартоломью, а? — вырвалось у Уолли, прокладывающего путь среди опустившихся на землю облаков.
Целестина даже вздрогнула.
— Тьфу на тебя! Откуда ты узнал, о чем я думаю?
— Я же говорил тебе… все, что у тебя в сердце, читается, словно открытая книга.