Слушал Афанасий Ильич своего восторженного, увлёкшегося мечтаниями и достижениями собеседника, всматриваясь в долину Нови, и внезапными наплывами закипали в груди противоречивые, нежеланные чувства.
«Дельцы доморощенные! – сыпались ругательства, казалось, сами по себе. – Маниловщина непереводная! Головотяпы из Салтыкова-Щедрина! Коммунизм, видите ли, они построили, людей облагодетельствовали!»
Но понимал, надо во что бы то ни стало сдержаться, не вспылить, не взорваться: нельзя, давно внушил себе, никого походя, мимоходом обижать, тем более тех людей, души которых рвутся к добру и справедливости, к красоте и порядку, людям, которые себя не жалеют, но чтоб другим стало хотя бы чуть-чуть, но получше.
Глава 16
Что же видит с высоты снова потускневший лицом и даже стиснувший зубы Афанасий Ильич? Видит он на голой, без единого деревца земле с полсотни монолитно-единообразных железобетонных четырёхквартирных
Косточки под щёками вздрагивали. Всматривался: печных труб над кровлями нет, но в серёдке посёлка на взгорке, где встарь обычно церковь ставили, кочегарка. Она указывает в небо пальцем – трубой. Труба возвышается над посёлком и тайгой, несоразмерно тучная, рослая и – зачем-то – чёрная. Централизованное отопление – диковинка, несомненно, невероятная для таёжной глубинки и, конечно же, может и должна быть подспорьем и благом, но Афанасию Ильичу сейчас легко догадаться – люди потому замерзали зимой, что тепла, по всей видимости, от котла не хватало, а доброй старой печи в доме не имеется; к тому же стены, железные, бетонные, промерзают насквозь, в отличие от дерева, которое, если сухое и бокастое, – надёжная и заботливая преграда любой стуже.
От отца и матери слышал с детства: «Деревянный дом дышит. Он ровно что живой. Мы живём, и он живёт».
Из форточек многих домов торчали дулами трубы-жестянки, очевидно, от буржуек. Понятно: спасались люди зимой кто как мог; врубали наверняка и «козлов» – самодельные и весьма примитивные электрические обогреватели на высоких и тонких – козьих – ножках.
Вспомнились, не могли не вспомниться, те тяжкие буржуйки, которые он с невеликорослым, но жильным мужичком Силычем перетаскивал к неблизкому холму. Хотелось улыбнуться робкому проблеску этого своего воспоминания, как нечаянно встреченному через годы и испытания доброму знакомцу, но мысли были грустны и резки: «До следующей революции, что ли, будем
Что ещё озадачило и насторожило Афанасия Ильича? Дороги и дорожки, хотя уродливо перепаханные, изрытые вдоль и поперёк, однако, сверху хорошо видно, – взаимно параллельные и перпендикулярные, ни единого неправильного излома и поворота, углы соблюдены строго в девяносто градусов. Неприятно подумалось, что бараки, объединённые в несколько кварталов, стоят на плацу этакими ратными, вымуштрованными строевыми коробками солдат, но уже окружённые боевыми траншеями, ухабами блиндажей и дотов.
Таких колхозных деревень и рабочих посёлков ни в глубинке, ни рядом с городами Афанасий Ильич ещё не видывал по Сибири. В его родной Переяславке каждая изба поставлена на особинку: что хозяин когда-то задумал, приметил у родни и односельчан, услышал из прошлой жизни своей деревни – то и вышло. Все улицы хотя бы чуток, но изломистые, кривоватые, потому что дома исстари ставились так, как удобно было людям ходить и ездить – и к реке, и в тайгу, и в поля, и к скотному двору, и к большаку – к Московскому тракту, и к погосту, и к церкви, а теперь – к клубу, и к управе, а теперь – к сельсовету, и к школе, и попутно к детсаду, да и куда ни заблагорассудилось бы селянину ещё. Афанасию Ильичу подумалось: «Так и мерещится, что вот-вот услышишь команду: прямо иди, налево иди, дальше – направо, снова – прямо, налево, направо, кругом, и так далее. По уставу, наверное, проще жить».
Фёдор Тихоныч сказал на пониженном, но непривычно чеканном голосе: