Ступишин не проронил ни слова, встал и, сходив в прихожую, где оставлял портфель, принес коньяк.
— Вот, — равнодушно сказал он, поставив бутылку на стол. — Теперь рассказывай, что хочешь и сколько хочешь…
Игнатьев открыл холодильник, достал нарезанный лимон и проворчал так, будто и не к товарищу обращался, а размышлял вслух:
— Крепкие люди пошли, вечер могут молчать. — Взглянул на Ступишина так, словно бы сердился, и добавил: — Что дальше будет…
— Никто не знает, — невозмутимо ответил тот, улыбнулся едва заметно и после, когда, казалось, уже и забыл об этом, вдруг сказал: — При жене не посмел, не знал, что она так круто перековалась.
— Ну, Георгий, любишь ты ее, — посмеялся Игнатьев.
— Что да, то да, — в шутку согласился Ступишин.
Друзья посмеялись, выпили, поговорили, как водится, что коньяк теперь стал совсем не тот: раньше он был крепче и мягче, и Ступишин, любивший всегда подчеркнуть, что раньше и летать было проще, и материю на костюм выдавали подобротнее, тем не менее сказал:
— Раньше и глина была лучше! — как бы давая понять, что пить надо то, что есть, и не вспоминать о прошлом. А слова эти о глине говорил все тот же бортмеханик, когда, намекая на дочерей, поддевали его разговорами о прошлых временах: люди, мол, были раньше совсем другие, покрепче, что ли…
— Это точно! — проговорил Игнатьев, поглядев в окно. — Смотрю я вон на ту звезду и вспоминаю, как стоял на ночной дороге и глядел в небо. Нет, ты только представь себе, Георгий, отлетал я тогда тысяч восемь, нагляделся и на небо, и на облака — чему, казалось бы, удивляться, а когда попал в места глухие, стал смотреть не на что другое, как на небо!
Игнатьев высказал все это оживленно, взволнованно даже и, вспоминая, смотрел на Ступишина с удивлением, будто ему самому не верилось, что такое могло быть. Ступишин мало что понял, тем более ничего странного в таком поступке не увидел и, проявляя осторожность, сказал короткое, но задумчивое: «Гм!..»
— Вот ты говоришь — посадка, — продолжал Игнатьев. — Конечно, посадка! Движок горит, темнотища вокруг, и мысль только одна — к земле скорее бы! к земле… Но это случай, понимаешь!.. Ситуация такая, и тут все ясно. А вот то, что я забрался в глухомань и смотрел на небо — это сложнее. Мы же летаем, — сказал он почти шепотом, — знаем, что небо для нас всегда… привычное, что ли… Как бы точнее выразиться?.. Небо это нас держит, привыкли мы, иной раз пролетишь, спроси — не скажешь, какое оно было. Позабудешь. Да и тысячи людей живут и не интересуются небом: на земле хлопот хватает. Но для нас… Словом, небо есть небо. А тогда оно мне показалось таким, будто видел я его впервые. Черное-черное, звезды огромные, вспомнил навигационные, но, оказалось, многие забыл. Отчего-то «Ли-два» вспомнился…
— Золотой был самолет, — вставил Ступишин, глядевший на товарища с явным удивлением и, видно, не понимавший его. — Помню, шарахнуло меня это небо…
— Да нет! — остановил его Игнатьев, даже кулаком пристукнул по столу и скривил губы, словно от боли. — Не то! Это случай, а вот когда вокруг все спокойно, когда ничего еще не произошло, а тебе уже как-то не так. Смотришь в небо, далеко смотришь… Понимаешь?! Эх! — сказал он в сердцах. — Высказать не могу!..
— Да понятно! — вскрикнул тихо Ступишин, переживая за товарища. — Смотришь, думаешь о чем-то, а потом забываешь. Не так?..
— Может быть, — согласился Игнатьев, голос у него стал спокойнее. — Может быть, — повторил он и продолжал: — И состояние у меня было тогда какое-то непонятное, легкость какая-то… Правда, попал я в те места впервые, да и работал перед этим дней десять без выходных, потому что экипаж мой отправлялся на учебу и надо было подналетать…
Рассказывая, Игнатьев вспомнил, как прилетел в тот день в Минеральные Воды. День помнился ему погожим, солнечным, но коротким — верно, потому, что, когда он ехал автобусом, наступил вечер, темнота. Ехать пришлось долго, Игнатьеву надоело глядеть на дорогу, на людей в автобусе, и он даже задремал… Дорога петляла среди невысоких гор, бежала вдоль речки.
Поздним вечером он приехал в Теберду.
Яркие звезды сияли над долиной, над селением, спавшим в густой темноте; небо было темное, высокое, ближе к горизонту оно становилось совсем черным, и на этой черноте отпечатывались вершины Большого Кавказа, над которыми Игнатьев пролетал не однажды и которые вот так, снизу, видел впервые. В селении дружно лаяли собаки, их голоса звонко разносились в морозном воздухе. От звездного света снег матово блестел, и по нему, чернея, уходила дорога. Далеко впереди горел, наверное, единственный на все селение фонарь, издали похожий на большую остывшую звезду. Справа от дороги белели дома, слева, на склоне небольшой горушки, темнел лес. Игнатьев постоял, поглядел на небо…