С квартирой мне просто повезло: все вышло неожиданно и без лишних слов, к тому же бесплатно, что в тот момент было для меня существенно. Словом, было основание радоваться. И поэтому всего лишь за три дня я привык к квартире, обжился в ней, меня не пугала ни пустота двух комнат, ни захламленная ванная, ни то, что на кухне обитали юркие, какие-то выцветшие и незнакомые мне козявки — возможно, типично южные обитатели. Даже при небольшом воображении козявки эти могли показаться одомашненными скорпионами. Так впоследствии я к ним и обращался. Правда, я ничего не готовил, ходил или в столовую, где предлагали неизменный суп-харчо, или в задымленную шашлычную и на кухню заходил крайне редко, но всякий раз скорпионы эти, как-то улавливая мое появление, вмиг разбрызгивались по щелям. По своей извечной привычке подсматривать мне хотелось увидеть будничную непуганую жизнь этих существ, то, как они хозяйничают на плите и на табуретке, и я подолгу стоял у застекленной кухонной двери, поджидая, пока они осмелеют и покинут щели… Напрасно. Скорпионы, вероятно разгадав мои намерения, хоронились в щелях и показываться не желали.
На четвертый день моего пребывания в поселке, рано утром, еще до восхода, я ходил купаться; море в такие часы прохладно и до удивления спокойно после ночи, будто рассвет действует на огромные массы воды умиротворяюще; гладь моря еле вздымается, мерно и легко дышит, и дыхание это чувствуется по низкой волне, которая с тихим шипением накатывает на залежи серой обточенной гальки, омывает ее и тут же опадает, все с тем же тихим говором и с той же размеренностью. Шорох перекатываемых мелких камешков, как дыхание спящего, — легкий и спокойный. У самого берега вода прозрачная, виден клин песка, а туда дальше — она становится синей, а затем все больше темнеет, пока не превращается в черную и тяжелую на вид. Взошедшее солнце позолотило эту черноту, кинуло на морскую гладь светлые, размытые и неясные пятна… Берег был безлюден и тих; я сидел на песке, греясь в первых лучах солнца, и провожал глазами одинокий пароход, шедший, вероятно, из Батуми. На черно-синем и золотистом морском просторе его борт и рубка казались удивительно белыми, и неожиданно мне подумалось, что именно в такие часы сильнее ощущается грозное величие и исполинская сила моря; именно тогда, когда оно спокойное, умиротворенное и ласковое, можно попытаться охватить его взглядом, почувствовать его силу и равнодушие. Не то что в шторм, когда оно беснуется, страшит всякого и — того и гляди — смоет, приковывает взгляд ближайшей волной, ее белым и грозным гребнем. Теперь же оно только урчит да перекатывает камешки, но именно в этом беззлобном урчании угадывается страшная стихия… Появились ранние пляжники, послышались голоса, на морской глади, как поплавки, закачались головы. Солнце поднималось все выше, начало припекать, и я отправился домой.
Шел я неторопливо, разглядывал дома, виноградники и дворы, где в утренней работе крутились люди. По дороге бродили свиньи, индюки и куры — вся живность, что живет в поселке и кормится чем попало. Возле одного двора в тени мимозы сидела старуха и продавала желтые переспелые груши. Но я купил пять штук, чем вызвал благодарную улыбку: груши-то все равно пропадали, и старуха была рада отдать их за копейку. Старуха сморщила лицо и блеснула двумя рядами железных зубов. Приветливая попалась, нечего сказать. Я спросил ее, показывая на ближайших к нам свиней, отчего это некоторые носят деревянный треугольный хомут, зачем, мол, он… и неужели эти дикие с виду свиньи действительно кусаются.
Старуха молча меня выслушала, подумала и только тогда ответила:
— Чужой огород ходят, — сказала она, неторопливо и тяжело подбирая слова. — Не кусаются! Не!..
Поблагодарив, я пошел дальше; груши пришлось съесть сразу же, потому что они истекали соком и липли к рукам; кроме того, ко мне привязались осы, они носились вокруг меня, как вертолеты. Пришлось оставить им одну, чтобы отстали.