– Якобинцы скоро станут целовать край его одежды.
Запрокинув голову, я зло рассмеялась. Арман точно угадал мои мысли. Повернувшись, он мгновение наблюдал за мной.
– Вы великолепны, – произнес он вдруг.
– Я? Великолепна?
– В вас удивительный заряд жизненности, дорогая. Вы не умрете. У вас душа просто свинчена с телом, ваш час еще не настал…
– Если бы об этом знали присяжные в Трибунале!
Внимательно взглянув на Армана, я быстро спросила:
– Вы умный человек, виконт, что вы думаете обо всем происходящем?
– Очень трудно ответить на ваш вопрос, мадам. Что вы имеете в виду?
– Ну, что будет дальше? – повторила я почти резко. – С нами, со всей Францией. Как вы думаете, что на уме у Робеспьера? Как распорядится он своей властью? Действительно ли он безумен? Может быть, он просто решил обезлюдить Францию? Я видела уже столько людей, отправившихся на эшафот, что не понимаю, откуда берутся новые заключенные! Там, за оградой тюрьмы, скоро никого не останется!
– Почему вы знаете, что мне даны ответы на эти вопросы?
– И все-таки? – спросила я с мукой в голосе.
Арман поднес мою руку к губам и улыбнулся.
– Мне думается, мадам, – сказал он, – что такой человек, как Робеспьер, надоел не только нам. Почти наверняка он внушает ужас даже своему окружению. Его политика построена на устрашении. Его манера – угрожать, делать угрожающие намеки, обвинять сразу всех, не называя имен, да так, что любой может почувствовать себя в опасности… У него нет друзей, на которых он мог бы опереться.
– Да зачем они ему? Он станет диктатором.
– Я полагаю, у него не хватит для этого смелости. Он и хотел бы, но трусость ему помешает… Он разделил Францию на тех, кого преследуют, и тех, кто преследует. Такое не может долго продолжаться. Страшно становится слишком многим.
– И каков же ваш вывод, виконт?
– Я думаю, Робеспьер падет.
У меня перехватило дыхание.
– И как скоро, Арман? Когда это случится?
– Не знаю, дорогая. Возможно, его низвергнут в самом Конвенте. Но, может быть, найдется один такой генерал, который, одержав несколько блестящих побед на фронтах, завоюет популярность в армии и двинет войска на Париж…
Слушая, я не замечала, как сильно сжимаю руку Армана.
– О, если б нам дожить до этого часа, друг мой! – воскликнула я с надеждой и отчаянием одновременно.
– У вас, дорогая, этого времени больше, чем у всех нас…
Террор усиливался с каждым днем. Еженощно пьяные тюремщики, обходя камеры, разносили обвинительные акты, выкрикивали имена и фамилии и из-за двадцати намеченных жертв повергали в смертельный ужас двести человек. Надо было разгрузить переполненные тюрьмы. Надо было судить – без отдыха и передышки. И Трибунал судил – в лихорадочно-дремотном состоянии, основываясь на вынужденных показаниях свидетелей и бредовых обвинениях…
Но и это было слишком долго, слишком!
Робеспьер вынес проект нового закона через своего друга Кутона. При чтении его у самих якобинцев захватило дыхание от ужаса.
Речь шла об уничтожении самого института суда как такового. Революционный трибунал подлежал коренной реорганизации. Все «формальности» – следствие, допрос, свидетельские показания, защита – отменялись как излишние; мерилом приговора становилась «совесть судей, движимых любовью к родине». Приговор был один: смертная казнь. Каждому гражданину вменялось в обязанности доносить на врагов народа. К последним при желании можно было отнести любого.
То была программа истребления французов.
Депутаты почувствовали холод лезвия гильотины на собственной шее. Некий Рюан решился сказать, что если этот закон пройдет без отсрочки и прений, то он, Рюан, разнесет себе череп. Другие поддержали его. Но Робеспьеру достаточно было подняться, нахмурить брови, произнести несколько угроз…
Проект стал законом. Опрометчивый Рюан был рад, что его череп остался на месте.
Гильотина стала альфой и омегой жизни. «Гильотинируйте! – кричал один из революционеров, Камбон. – Хотите покрыть расходы ваших армий – гильотинируйте. Хотите стабилизировать экономику страны – гильотинируйте, гильотинируйте, гильотинируйте!»
Присяжные Трибунала были люди простые, и сокращенное судопроизводство удовлетворяло их. Теперь они осведомлялись только об убеждениях обвиняемых, не допуская, что можно, и не будучи злодеем, мыслить иначе, чем они. Карали не только за слова, желали наказывать и за самые мысли. Состояние опьянения не было смягчающим обстоятельством, а, наоборот, стало изобличающим: in vino veritas![12] В 1794 году перестали обращать внимание на правдоподобность обвинений. Иногда они носили характер зловещего абсурда. Член Конвента Осселен был казнен за участие в заговоре с целью бежать из тюрьмы, перебить членов обоих комитетов, вырвать у убитых сердца, зажарить их и съесть!
Становилось обычным мстительное торжество по поводу участи осужденных, глумление над агонией жертв террора, кровожадное злорадство, которое считали нужным демонстрировать при любой возможности. Ненависть душила и ослепляла людей.