Собаки – наш бич. То, что на палубе, в буквальном смысле слова, нельзя пройти, это еще полбеды. Гораздо хуже то, что ни на одну минуту собаки не умолкают. Из часа в час, изо дня в день несутся с бака голоса тридцати псов. Они лают, воют, скулят, визжат, рычат, тявкают. Они не переставая издают все звуки, на какие способна охрипшая собачья глотка. Когда бак обдает брызгами и окатывает волной, промокшие собаки дрожат от холода и воют особенно жалостно.
На них жалко смотреть, но жалость тонет в бессильной злобе, когда ночью не можешь заснуть от нестерпимого концерта.
Впрочем, это было только вначале, потом я так привык к голосам собак, что, напротив, просыпался ночью, когда внезапно вся свора замолкала и на судне воцарялась тишина.
Точно так же я приспособился и к качке. Сначала мне было трудно засыпать из-за того, что тело попеременно упиралось в переборки то головой, то ногами или перекатывалось с бока на бок. Казалось, что внутренности следуют за движениями судна и прижимаются то к левому, то к правому боку. Временами мутило так, что не хватало решимости выползти из койки, несмотря на
Дни на боте похожи один на другой так же, как похожи друг на друга вахты, разделяемые только четырьмя условными двойными ударами рынды. Нет других границ между днем и ночью, как только те же дробные дискантовые удары. Разница только в том, что сменяющиеся с дневных вахт рулевые бодро отзванивают свои восемь ударов, особенно напирая на последнем, гулко разносящемся во все закоулки судна и возвещающем либо обед, либо чай, либо ужин. А ночные вахты, сменяясь с мостика, думают только о том, как бы скорее добраться до койки и, зарывшись с головой в одеяло, отделаться от назойливого белесого сияния ночи. Поэтому их склянки звучат поспешней, более дробно, и последний двойной удар, сливаясь в один, не выпирает, как днем, а наоборот, затихает раньше других.
Еще, пожалуй, тем отличается ночь ото дня, что по ночам крепкий норд-ост кажется холодней, и вахтенный штурман в дополнение к меховой тужурке надевает еще валенки, а рулевой норовит поднять выше стекло рубки и плотнее завязать тесемочки своего тулупа.
Кроме вахтенного механика, коротающего часы в любовном поглаживании горячей стали своего Болиндера, вахтенный штурман и рулевой – единственные люди на корабле, обязанные не спать. Даже радист большей частью, пренебрегая всеми правилами и предстоящим выговором капитана, «прорезает» двухчасовую вахту, полагаясь на то, что своя братва, сидящая на береговых радиостанциях, передаст ему утром все, что может там накопиться. Да и что такое спешное может понадобиться берегу от крошечного бота, затерянного в холодном Баренцовом море с пятнадцатью людьми, временно поставившими крест на всех береговых делах!
Ночами даже механики не вылезают из своего гулкого колодца.
Время от времени слышится только голос вахтенного штурмана:
– Возьми маленько право!
– Есть право!
Штурман подойдет, подождет, пока судно станет на румб.
– Так держать.
– Есть так держать!
Со стороны рулевого это простая вежливость. Он и без того уже давно удержал валящееся вправо судно. Но должен же что-нибудь делать вахтенный начальник, чтобы оправдать свое пребывание на мостике, а еще больше для того, чтобы разогнать одолевающую его сонливость. Поэтому, проходя мимо опущенного стекла рубки, штурман бросает деловым тоном:
– Подярживай, подярживай, не давай сваливаться!
Но так бывает только глубокой ночью, почти под самое утро, потому что засыпает бот очень поздно.
У нас на корме в душном салоне долго тянется «заседание». На узких диванчиках плотно набились члены кают-кампаний. Из самой гущи доносится уверенный баритон:
– А вот когда я был в Берлине…
Если же рассказ ведет кто-нибудь из штурманов, или радист описывает невзгоды полярной зимовки, тот же баритон, разрезая голос рассказчика, тянет в нос: «Ramona, du bist…»
Кубрик тоже не спит. Кости домино размашисто шлепаются на изрезанный ножами стол под громкие возгласы игроков и зрителей. Временами, как грохот взрыва, из узкой двери кубрика вырывается смех, возбужденный очередной прибауткой дяди Володи – повара.
За спинами играющих двумя тесными ярусами сошлись матросские койки. Из дальнего конца доносится богатырский храп заступающей вахты. Из-за борта ближней койки выглядывает заострившийся, бледный нос Черепанова, сидящего на вынужденной диэте.
Только в те дни, когда качка утихает, Черепанов обретает способность вылезать из своей койки. Отлежавшись на свежем воздухе на юте, Черепанов даже начинает есть.
Но точно на зло, стоит ему войти в аппетит, как снова «Новая Земля» начинает то мерно кланяться носом, то валиться с борта на борт. Бедняга опять уныло плетется в свой кубрик и покорно лезет в койку.