Люди бежали, как в атаку. Слепо бежали, бездумно, лишь бы только дорваться до зверя. Все что-то вразнобой кричали, размахивали руками.
Медведь, заслышав людей, надсадно и страшно взревел, поднялся на задние лапы, затравленно и жалко заскулил в смертной тоске.
А тем временем Ерошка, не мешкая, подступил с другой стороны кедра, коротко взмахнул, хрястко ударил топором в дерево. Отпрянул, держа топор наготове.
Люди не сразу сообразили, что произошло, — бежали по-прежнему к зверю. И только когда Ерошка отчаянно завопил: «Пошел же, сатана… прикончат!» — они остановились в страхе и недоумении.
Чей-то придавленный голос выдохнул:
— Никак спустил?
— Похоже, што так.
— Вот и возьми его, драного. Сам-от их сколько перехряпал…
Неказистый с виду Ерошка считался до недавней пори отменным медвежатником. Такую, случалось, громадину завалит — смотреть страшно. А по лесу ходил с плохонькой одностволкой, самодельным ножом за голенищем. «Мишка, он честную игру любит, — слышали как-то от подвыпившего и оттого разговорчивого Ерошки. — Ты на него в одиночку иди… А скопом, по двое, по трое, да когда он еще в петле аль капкане… грех на душу брать. Потому и извелся зверь-от».
— Рисковый лешак!
— Неймется дураку! Будто и не был в медвежьих лапах.
В лапах медвежьих Ерошка побывал, конечно, — редкий медвежатник обходится без этого. В молодости еще побывал, когда и двадцати не было. Развалил он тогда ножом брюхо матерому зверю. Развалить-то развалил, но и медведь оставил по себе долгую память: прошелся слегка лапой по лицу охотника… С тех пор лицо у Ерошки — сплошная затянувшаяся рана.
Через это лицо много бед принял на своем веку Ерошка. Когда он отлежался и местная знахарка сняла с лица повязку — девки на деревне начали обходить парня. Так Ерошка и не женился вовсе. Его и на службу не призвали. Врачи нашли, что у Ерошки ко всему тому хворые внутренности. Медведь, видно, крепенько намял ему бока-то.
Вековал Ерошка один: старики, отец с матерью, уж давно померли, в одну из послевоенных зим. На деревне Ерошку звали «Медвежьим огрызком», но так, за глаза, не злорадствуя, — был он тихий, безобидный мужик, на людях показывался редко, вечно пропадал в лесу, промышляя на жизнь охотой и ягодой…
Акинфий, спохватившись, повел стволами двенадцатого калибра, но Ерошка опередил его, сорвал с головы потасканную кепчонку.
— Пшел, глупый! — метнул он кепчонку в зверя. — Уноси ноги!
Медведь, вконец измученный страхом и яростью, кинулся на кепчонку, поймал, рванул раз-другой когтями, но тотчас выпустил — почувствовал свободу.
Страх пересилил ярость. Круто развернувшись, грудью расхлестывая овес, бросился медведь к лесу. Прыгал он как-то неловко, боком — мешал, видно, обрубок троса на ноге. Трос этот цеплялся, растягивался, свивался, настегивая мишку по боку и брюху. За зверем оставался заметный след, сбитая с овсов роса оседала позади серебристой пылью.
Полоснул дуплет Акинфия.
Медведь, ошалело рявкая и смешно взбрыкивая задом, наддал ходу. Он, как снаряд, разметал молоденький густой ельник, росший вдоль опушки, и скрылся из виду.
В бору еще долго кричали испуганные птицы и слышался треск сухого валежника.
Люди вспомнили про Брошку, когда кругом все стихло. Тот сидел на земле и дрожащими пальцами скручивал цигарку.
Некоторое время все напряженно молчали. После как-то нелепо и глупо закричал Акинфий:
— Ты с чего это, а?.. Ты откуда здесь выискался?
— Да вот, силки на рябков пошел проведать… — невинно отозвался Ерошка.
РЕДКОСТНЫЙ СНИМОК
— По профессии я, можно сказать, строитель… заведую в одном СМУ отделом кадров. Штаны, одним словом, протираю в конторе. И для меня, конторского служащего, вырваться на природу, стряхнуть, как говорится, пыль с ушей многое значит. Всю, считай, неделю трублю ради этого.
Он подсел ко мне в вагоне электрички, этакий неуемный, напористый балагур, упитанного крупного телосложения, этакий шумный подвижный вулкан-человек, взбудораженный скорым свиданием с природой. Был он в поношенном, потертом, но все еще крепком офицерском кителе, с аккуратно споротыми нашивками на рукавах и петличками для погон. Военная одежда крепкая, сносу ей нет. Китель он натянул на толстый спортивный костюм голубого цвета, хоть и тепло было — сентябрь стоял по-летнему солнечный, жаркий. Широкую, выпуклую грудь его пересекал наискось ремешок фотоаппарата. Ноги обуты в кеды, на коленях, под толстыми, короткопалыми ручищами, впору которыми бревна ворочать, вместительная плетеная корзина под грибки. За спиной — большой, туго набитый рюкзак, который он не снимал почему-то, наслаждался, должно быть, редким для него удовольствием, ощущением на плечах тяжести.