Но попробуйте отыскать в русской публицистике любого времени хоть малейшую попытку обсуждать имперскую проблему. Ну ладно — газеты, журналы времени того давно пыляттся в архивах и малодоступны. Но возьмите русскую классику XIX — начала ХХ века. Она–то совершенно доступна, и попробуйте найти в ней хотя бы попытку поставить вопрос: а нужна ли империя для России? А есть ли для человека смысл строить империю? Служить империи?
Уверяю вас, ничего подобного вы там не найдете. Публицистов, героев литературных произведений, могут волновать вопросы общественной справедливости, праведности, осмысления происходящего. их могут беспокоить политические вопросы о власти и о собственности, как героев Писарева или Помяловского, либо философские вопросы о смысле деятельности человека, о смысле войны — как Пьера Безухова или героя лермонтовского «Валерика». Действительно, люди убивают друг друга, и вода из горной речки «была тепла, была красна». А в то же время:
А там, вдали, грядой нестройной,
Но вечно гордой и спокойной,
Тянулись горы — и Казбек
Сверкал главой остроконечной.
И с грустью тайной и сердечной
Я думал: «Жалкий человек.
Чего он хочет! … Небо ясно,
Под небом места хватит всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он — зачем?» [34, с. 68].
Но вот вопросов о смысле империи нет. Впечатление такое, что ответ на этот вопрос знают все и навсегда, и — удивительное дело! — за двести лет ни один русский никогда не усомнился в верности ответа.
Ладно бы, махали саблями неискоренимые романтики. Но уж Михаила Юрьевича трудно отнести к их числу, тем более А. С. Пушкина или Л. Н. Толстого. Марлинский упивается актами бойни и смерти, для него они самоценны. У Лермонтова другой взгляд — как ни удивительно, философский:
1
Какие горы, степи и моря
Оружию славян сопротивлялись?
И где веленью русского царя
Измена и вражда не покорялись?
Смирись, черкес! И Запад, и Восток
Быть может, скоро твой разделят рок.
Настанет час — и скажешь сам надменно:
Пускай я раб, но раб царя вселенной!
Настанет час — и снова грозный Рим
Украсит Север Августом другим.
2
Горят аулы; нет у них защиты,
Врагом сыны отечества разбиты,
И зарево, как вечный метеор,
Играя в облаках, пугает взор.
Как хищный зверь в смиренную обитель
Врывается штыками победитель;
Он убивает старцев и детей,
Невинных дев и юных матерей
Ласкает он кровавою рукою,
Но жены гор с неженскою душою!
За поцелуем вслед звучит кинжал,
Отпрянул русский — захрипел — и пал!
«Отмсти, товарищ!» — и в одно мгновенье
(Достойное за смерть убийцы мщенье!)
Простая сакля, веселя их взор,
Горит — черкесской вольности костер! .. [35, с. 378]
Романтик Марлинский сознается в убийстве в частном письме. Много раз отмеченный за храбрость, боевой офицер Лермонтов достаточно подробно описывает сожжение аула, попытку изнасилования и убийство (очень может быть, основываясь на собственном опыте). Но у всего это бесчинства, у подсвеченного заревом пожарищ неба есть объяснение и оправдание — неизбежность рока, который, может быть, вскоре разделит вся вселенная. И пусть быть рабом как–то невесело, но зато ведь — рабом «царя вселенной»!
У Пушкина была гениально простая формула для описания этого рока — «сила вещей». Если «силою вещей», неизбежным течением событий, Кавказ все равно должен стать частью Российской империи, о чем вообще тут можно и нужно думать? Тут нужно скорее думать о более очевидных и практических делах, а строя империю, стараться не совершать лишнего зла. О прикосновении нас к потоку истории позаботится сама «сила вещей»; мы уже в истории, потому что мы строим империю …
Грабеж, убийство, насилие, смутный час, когда аул отдается на поток, — это все не так уж и хорошо, но в общем–то и не так: ужасно. Это все та же «сила вещей», естественный ход событий. Такова война, так это событие устроено.
«Через минуту драгуны, казаки, пехотинцы с видимой охотой рассыпались по кривым переулкам, и пустой аул мгновенно оживился. Там рушится кровля, стучит топор по крепкому дереву и выламывают дощатую дверь; тут. загорается стог сена, забор, сакля, и густой дым столбом поднимается по ясному воздуху. Вот казак тащит куль муки и ковер; солдат с радостным лицом выносит из сакли жестяной таз и какую–то тряпку; другой, расставив руки, старается поймать двух кур, которые с кудахтаньем бьются около забора; третий нашел огромный кумган с молоком, пьет из него и с громким хохотом бросает потом на землю» [36, с. 24].
Отмечу спокойный, эпический тон Льва Николаевича. Лермонтов описывает погром и грабеж еще в возвышенных поэтических фразах, Толстой в описаниях прост, как сама природа. Под старость он писал о том же самом так же просто. Видимо, как бы многое он не переосмыслил за сорок лет, война, империя, горцы, погром остались в том же пласте представлений и принципиально такими же:
«Фонтан был загажен, очевидно нарочно, так что воды нельзя было брать из него. Так же была загажена и мечеть, и мулла с муталимами очищал ее» [37, с. 91].
В разгромленном ауле плачут голодные дети, «ревела и голодная скотина, которой нечего было даты>[37, с. 91].