Теперь за дело. Уже почти сытым взглядом оценил стопочку телеграмм на столе, Анин сюрприз. Эта порция без расписок накопилась со вчерашней смены. Юра, не застав клиента дома — а такое нередко, рассовывал извещения по ящикам. Потом клиенты, поздно повозвращавшиеся с дач, обнаруживали эти извещения среди воскресных газет — и справлялись по телефону о содержании. Потому-то телеграммы и считались как бы уже врученными: квиточки были оторваны. Но для полного порядка телеграммы требовалось-таки раскидать по ящикам. И Юра, и Ларион первый свой рейс посвящали этому.
Участок, который Ларион обслуживал, раскинулся по обеим сторонам шоссе — поток машин редел лишь к полуночи. Это был бестолковый, разлинованный автомагистралью и железной дорогой район, заставленный башнями и унылыми коробками казарменного типа. Бродить от дома к дому — ботинок не напасешься. Значит, следовало продумывать путь. Чтобы захватить все нужные дома, приходилось “завязывать” две большие петли и стягивать их в восьмерку с “горлышком” в подземном переходе возле метро, где рядом железнодорожная платформа и вечная толкотня.
В это отделение связи его устроила на работу мама. Привела, едва закончил восьмилетку. Он сам был согласен на что угодно, лишь бы вырваться из проклятой школы, где мучился с первого класса, перебиваясь с двойки на тройку; где учителя при всех называли его “дебилом”, где мама вечно плакала и кого-то умоляла в учительской, а одноклассники дразнили “бяшей” и обзывали еще нехорошими словами. Но бороться за себя Ларион не умел. И оставалось в запасе одно средство: бежать без оглядки. Может, потому с тех пор, как закончил восьмилетку, в школу больше и не заходил ни разу. Здесь же, на телеграфе, когда освоился, понравилось: почувствовал себя самостоятельным, нужным, на что-то годным. Хорошая работа. Не надоедает, хотя с первого раза минуло уж пятнадцать лет. Ларион считал, что устроился очень прилично. Разнес свою смену — и отдыхай. Рядом, в полкилометре от дома, лес с прудами — гуляй, кроши уткам хлебушек. А на той стороне шоссе (если не сомнут-разомнут в лепешку у дверей в метро, будто тесто на доске — деревянной скалкой) огромный кинотеатр. Там они с мамой смотрели фильмы (если один, то лишь с утра, на вечерние сеансы мама его одного не пускала). Впрочем, уже давно Ларион там не появлялся; с Фаей сходили пару раз, а потом она сказала, что лучше смотреть по телевизору. Ну и он перестал — не одному же в зале сидеть. Однако промелькнуло тогда подозрение: а не стесняется ли она?… Но стыдно было думать плохое о Фае. Ну, не нравится жене ходить с ним в кинотеатр — и что особенного? Да и не в этом же пиджачке там появляться! К тому же в зале тесно, душно, а на верхних рядах бутылки раскупоривают, распивают и роняют вниз — те катятся с грохотом. Что хорошего?… Но сколько себя ни разубеждал, тревога не отпускала, — таилось в женином капризе нечто невысказанное.
Ларион семенил по асфальту, срезая путь, сворачивал на вытоптанные меж зданий тропки: один за другим в глазах покачивались знакомые подъезды — и он заходил, вытаскивал из сумки шершавый бланк, просовывал в щель почтового ящика, шел дальше — рассуждал, прикидывал, томился. Одни и те же мысли не давали покоя. Не замечая, он начал разговаривать сам с собой. Это с ним бывало. Прохожие на улице шарахались, а он всё доказывал себе, что любой поступок Фаи — каприз без причины, пустяк, из которого он по глупости выдумывает бог знает что. И он говорил, говорил, уже захлебываясь, и опомнился лишь тогда, когда чуть не сбил с ног дородную тетку с мешками через плечо.
А вспоминалось всё одно.
Обычно Ларион коротал отпуск дома. Мамины родственники в деревне давно поумирали, дома их поразломали, а чтобы уехать в какой-нибудь пансионат по путевке, нужна была справка от доктора. Да и отпуск выпадал то на ноябрь, то на декабрь. Но год назад Ларион почему-то решился: запинаясь, попросил приемщицу Аню передать начальнице, чтобы позволила выйти в отпуск летом. Повезло — Ане спасибо — три его законные недели выпали на июль месяц. Мама ворчала-ворчала, но потом сдалась: повела в поликлинику. Пришлось терпеть и дикую очередь, и неуютность, и взгляды, которых смущался, и кабинет, и чужого человека в белом халате, и его пальцы, ощупывающие живот, и маму с ее просьбами-уговорами, за которую становилось стыдно, и самого себя.