И я принялся рассказывать все с самого начала. Жюльен ловил каждое мое слово, и его страстное внимание все больше воодушевляло меня. Вот Жюльен услышал, что дядя Антонен поверил в метаморфозу, ни секунды не колеблясь, и вздохнул: «Что за человек! Старик, а как молод духом!» Вот я рассказал, что у меня изменился и характер и что причину этих перемен — если только они вообще были, а не почудилось мне, — я усматривал в новом лице, — и Жюльен безутешен: кто, как не он, так хорошо знавший меня, мог бы судить, насколько мои ощущения соответствовали действительности. Однако, рассказывая о своих отношениях с Люсьеной, я не сообщил ему о нашей близости, а ссору с ней объяснил тем, что Ролана Сореля будто бы бесила ее чрезмерная преданность Серюзье. В общем-то мы с Жюльеном достаточно доверяем друг другу, чтобы не скрывать ничего, но мне казалось, что, промолчав, я хоть сколько-нибудь облегчу свою совесть.
— Заключение графолога меня успокоило, — сказал Жюльен, — но последние опасения исчезли, когда я узнал, что вчера утром ко мне приходил какой-то подозрительный субъект, — тут он рассмеялся, — и назвался убийцей Рауля. Я расценил это как желчный выпад незаслуженно обвиненного человека. Как видишь, мне и в голову не пришло, что ты приходил, чтобы сознаться в преступлении. Господи! Как подумаю, каково тебе пришлось вчера, как ты из-за меня намучился, простить себе не могу! Это надо же: с начала до конца вести себя как последний кретин! Кретин, надутый индюк! Ты, верно, еще и сейчас на меня зол.
— Брось, пожалуйста, за что мне злиться! Наоборот, я благодарен тебе: все, что ты делал, чтобы обезвредить меня, только доказывает твою дружбу. Лучше ответь на один вопрос. Это касается тебя самого. Мне любопытно знать, как у тебя уложилась в голове мысль о том, что такая абсурдная вещь произошла на самом деле. Меня все это слишком близко касалось, и я не могу судить, что испытываешь, когда видишь чудо — иначе как чудом это не назовешь — со стороны. Потому я и спрашиваю тебя.
Прежде чем ответить, Жюльен задумался, видимо, желая быть предельно искренним.
— Ну так вот, — сказал он наконец. — Признаться, как раз то, что должно было ошеломить, сразить наповал, почему-то мало трогает меня, можно даже сказать, совсем не трогает. То есть я, конечно, очень живо представляю, что тебе пришлось вытерпеть. Но сам факт превращения — он-то, казалось бы, и должен потрясти меня — на самом деле хотя и удивляет, но не волнует! И не потому, что мне не хватает воображения. Я прекрасно понимаю, какие фантастические возможности открывает такое из ряда вон выходящее явление, просто меня это как-то не вдохновляет.
Снова помолчав, он продолжал:
— Ты спросишь, почему же на этот раз я поверил, что превращение действительно было. Я вижу на то три причины. Первая и главная — это то, что ты мой старый друг Рауль Серюзье, которого я вот уже двадцать лет знаю как человека уравновешенного и не отличающегося буйной фантазией. Вторая причина, возможно, не так важна, зато она объясняет мою теперешнюю невозмутимость. Куда легче поверить в чудо, которое осталось в прошлом. Может, я и не прав, но, по-моему, чудо поражает тогда, когда оно происходит прямо сейчас, у тебя на глазах, — ведь тогда, хочешь не хочешь, участвуешь в нем сам. Оно затрагивает лично тебя, вторгается в твою жизнь. И наоборот, если оно уже в прошлом, то как бы тебя уже не касается. Это как с крушением поезда: если узнаёшь о нем с запозданием, оно уже не производит такого сильного впечатления. В общем, поскольку твое превращение — факт из прошлого, мой разум легче переварил его и не слишком взбаламутился. Мне даже не пришлось его уламывать. Разум вроде сторожевого пса: пока воры крадутся вдоль забора, он лает и натягивает цепь, а когда, обобрав дом, уходят прочь, замолкает.
— Понятно. И все-таки это звучит не очень убедительно. Вот представь себе: являюсь я к тебе и рассказываю не о том, что было когда-то, а о каком-нибудь другом, вполне свежем чуде, ну, например, что моя жена только что превратилась в птичку, — и что же, твой разум поверил бы мне, хоть я и твой старый друг Рауль?