Не вызывало уже сомнений, что у Чайковской свой стиль, свое видение фигурного катания, что она незаурядный тренер. Понимая это, я любила ее еще больше, старалась из последних сил. А силы действительно были последними, все время из плечевого сустава вылетала рука, ни о каких поддержках и речи быть не могло. Я догадывалась, что Чайковской уже не до меня, что с появлением Пахомовой и Горшкова перед ней встали более серьезные и важные задачи в фигурном катании, чем те, что ставились передо мной и Жорой. Понимала, но очень обижалась. Чайковская, естественно, все меньше и меньше обращала на нас внимание, много работала с Пахомовой. Конечно, пора было оставлять спорт. Постоянная травма руки болезненно влияла не только на мою психику, но и на психику Чайковской. Она ведь была не только моим тренером, но и подругой и резко расстаться со мной не могла. Между нами начали складываться очень тяжелые отношения. Я ходила угнетенная и подавленная.
В итоге, назло Чайковской, перешла в ЦСКА. В ЦСКА тренировалась несколько месяцев, сменив парное катание на танцы, но ничто уже помочь не могло — рука не позволяла кататься в полную силу. Надо было подыскивать себе работу. Все это время я ходила, надувшись на Чайковскую, считая, что она поступила со мной жестоко.
Потом дружить нам стало очень трудно. У нее росли свои пары, у меня — свои, наши ученики почти все время противостояли друг другу, следовательно, противостояли и мы. Я внимательно следила за ее работами. Ведь долгое время она ставила программы лучшим в мире танцорам, Пахомовой и Горшкову. Помню, как на одном из традиционных соревнований на призы «Нувель де Моску» оригинальным танцем была румба. Я приехала с соревнований в таком восторге от танца Пахомовой и Горшкова, что не смогла себя сдержать и в двенадцать часов ночи позвонила Чайковской, сказав, что она гениальный тренер, что ничего подобного я в своей жизни не видела. Я говорила, что преклоняюсь перед ней только за то, что она дала мне возможность увидеть такой неподражаемый танец.
В 1976 году на зимней Олимпиаде в Инсбруке мы жили в одном номере. И хотя задачи у нас как у тренеров в танцах были разные (Пахомова — Горшков считались первой парой сборной, Моисеева — Миненков могли рассчитывать только на второе место), трудных дней хватило и ей, и мне. Ведь, кроме танцоров, у Чайковской еще выступал Владимир Ковалев, а у меня Роднина и Зайцев. Поддерживали мы друг друга как могли. Бегали по очереди в шесть утра за соком. Сама издерганная ничуть не меньше меня, Чайковская, когда мне становилось совсем плохо, садилась рядом успокаивать меня. И наше общее тренерское дело, которое развело нас, в эти нелегкие дни вдруг объединило. В Инсбруке я поняла: никто и никогда из тренеров не был и не будет мне ближе, чем Чайковская. Никого я так не понимаю, как ее. Мне может в ней что-то не нравиться, и что-то ей не нравится во мне, но это не мешает нашей дружбе. И даже соперничество наших танцевальных пар не поколебало ее. Какое это имеет значение в моей привязанности к Елене Анатольевне? Чайковская — мой тренер, благодаря ей я стала тренером, а может быть, назло ей, но все равно примером служила она. Она привила мне много хороших человеческих качеств. Моя забота об учениках воспитана отношением Чайковской ко мне. И постановочный период для меня такой радостный потому, что радостным был для нее, я видела, какое наслаждение она получает, ставя танец. То, что я работаю обычно без хореографа, — это тоже от нее. На Олимпиаде в Лейк-Плэсиде, когда у меня сложилась трудная ситуация с Родниной и Зайцевым — менять или не менять им программу, — смогла сохранить выдержку и не шла на уступки во многом благодаря поддержке Чайковской. Я радуюсь и горжусь, когда она, обычно очень скупая на похвалу, поздравляет меня, моих ребят.
В Лейк-Плэсиде немало неприятностей было и у нее. Заболел корью Ковалев, и мы по очереди носили ему еду, передавая кастрюльку черёз хоккеистов, в олимпийской деревне проход женщинам в мужские корпуса был запрещен, как, впрочем, и наоборот. Когда у меня на душе неспокойно, я ложусь и лежу пластом. Лена, наоборот, бегает. С шести утра до глубокой ночи.