Ох, что же она мне устроила с этой музыкой! Две трети программы уже готовы, как вдруг она вновь зарыдала, забилась об ковер в раздевалке и сказала, что катать ее не будет… Я-то видела, как она потрясающе выглядит в те редкие минуты тренировок, которые она все же выкраивала из своей истерии, она же человек талантливый, катальщица замечательная и в этом необычном для нее направлении производила сильное впечатление. Но Паша себя в такой музыке не чувствовала. Она себя видела только в шлягерах.
Я оставляю их и Илюшу и лечу в Нью-Йорк делать другую музыку. Если она не слышит музыки, это все-таки большой риск, когда человек не чувствует, что танцует. Хотя уже готова большая часть произвольной программы. И все, что сделано, получается замечательно, она, сама не зная того, прекрасно чувствует мелодию. Она не чувствует другого, что в этой музыке она живет и что в ней раскрывается и ее драматизм, и многое из того, что я бы хотела в ней увидеть.
В Нью-Йорке я провожу двое суток с Аликом Гольдштейном, тем самым, который когда-то делал аранжировки для программ Пахомовой и Горшкова. Алик мой товарищ, он меня любит, он бросает свою работу и показывает мне самые разные варианты. И вдруг я Слышу «Болеро» великого Равеля, причем в такой обработке, что и на Равеля не похоже. Но музыка феноменальная — вся сделана на гитаре. Я недавно ее показывала мужу, он был в восторге. Без сомнений, когда-нибудь я этой музыкой воспользуюсь. Я хватаю ее у Алика, хватаю еще одну — «Караван» Дюка Эллингтона и возвращаюсь в Мальборо. По дороге размышляю, что любой из вариантов мне придется рассматривать исключительно в контексте, как выиграть у Крыловой с Овсянниковым, за которыми стоит федерация, следова-тедьно, и российский судья. Все очень опасно, все очень сложно. Ходишь, как по минному полю. И надо выбирать, куда шагнуть, чтобы не подорваться.
Приезжаю на каток, а у меня Илюша в тот день, пока
Продолжаем тренировать программу, потому что там очень много новых элементов, не похожих ни на какие прежние. Абсолютно каждый шаг — это шаг наоборот, он весь состоит из нового движения. Теперь мы опаздываем со сроками. Я нервничаю, она нервничает, все время плачет и оскорбляет Женю, устраивает ему бесконечные скандалы. Женька уже белый, с тяжелейшей арі#мией, потому что терпеть это можно день, два, но когда тебе постоянно говорят, что ты будешь стоять около Голливуда (она сильно вбила себе в голову Голливуд) и ждать на выходе, когда ее отпустят со съемок, то тут не аритмию, а инфаркт получишь. Но все же как-то работаем, тянем воз дальше. Договорились пригласить англичанина, чемпиона мира по рок-н-роллу на паркете, чтобы с ним ставить этот танец, выбранный как оригинальный на Олимпиаде.
Тяжело работали. Как тяжело — не описать, и не то что описывать, вспоминать не хочется, такая мука наваливалась, такой ужас. Как в страшном сне, снова с побоями, с оскорблениями, с драками, со слезами… Таких, как Паша, у меня за тридцать с лишним лет трудовой деятельности не было никогда. С Голливудом в голове, возможно, даже с какой-то предполагаемой там ролью. Забегая вперед, скажу, что олимпийский сезон для них складывался неудачно. На всех соревнованиях они падали. Или в оригинальном, или в произвольном танце, но обязательно валились, и совсем не потому, что не были готовы, их сталкивал с коньков адский психоз, который она вносила. Женя не мог под него не попасть, катался неточно, у него нарушилась координация. Она меня спрашивала примерно раз по двадцать в день: «Мы выиграем Олимпийские игры?»