– Расскажите… о вашем детстве, – словно прорываясь сквозь это свое затрудненное дыхание, проговорил Иннокентий. – Как интересно было бы… составить ваше генеалогическое древо… Наверное, обнаружилось бы родство… с вашим знаменитым земляком…
Он закрыл глаза и затих, но по лицу его Игнат видел, что он слушает внимательно.
– Родство-то, может, и есть, только дальнее очень, – сказал Игнат. – Ломоносовых по всему Поморью немало. У нас в Колежме, кроме нашей, две семьи еще было.
– Большие семьи? – не открывая глаз, спросил Иннокентий.
– У нас семьи почти все малые. Из практических соображений, – усмехнулся Игнат. – Близко к морю мы сели, хлеб не родится. К весне совсем не остается, как ни запасай. А одной рыбой сыт не будешь. Да и не засолишь ее много: соль-то дорогая. И как тут чужую ораву кормить? Племянников, стариков… Ну, каждый своим домом и живет. Такого, чтобы все братья, да с семьями еще, под одной крышей жили, совсем не заведено. Бабушка моя, помню, говорила: «Задвённая наша сторона. Только море нам на радость Господь в ней пролиял. И всегда-то оно душе мило. Летом, в вёдро, любить его не диво. А и когда по осени ветра падут, и колышень по нему ходит, и все оно зыбит, и нет ему ни днем ни ночью покою – и тогда по сердцу оно. Это морюшко чистоту свою так блюдет – бревна, щепу, никакую дрянь в себе держать не хочет, все на берег мечет».
Игнат улыбнулся – обрадовался, что не забыл эти похожие на сказку слова, сам этот живой говор.
– Красиво… – не открывая глаз, чуть слышно проговорил Иннокентий. – Чудесная речь… Я думаю, у вас там и люди красивые. Если судить по вас…
– У нас женщины красивые, – сказал Игнат. – Именно в нашей деревне, в Колежме. И почему так, непонятно. К нам весь Онежский берег за невестами ездил, из Мезени заезжали, с Летнего берега тоже. Осенью придут парни с промысла, с Мурмана, и давай жениться. Неделями свадьбы гуляли!
– Вы, наверное, с детства работать привыкли, – с детским же восхищением произнес Иннокентий. Он даже глаза открыл, и в глазах у него это чистое восхищение проступило еще отчетливее, чем в голосе. – Я успел это понять на лесоповале.
– Да здесь-то что ж за работа? – усмехнулся Игнат. – Деваться некуда, вот и работаешь. Руки привыкли, это правда. С четырнадцати лет на промысел ходил. Рыбы в Белом море много. Сельдь особенная, такой нигде больше нет, и столько ее бывает, что весло в воде стоит, будто дерево в земле. Семга есть, камбала, навага, кумжа.
– Кумжа – это ведь какое-то местное название? – спросил Иннокентий. – Возможно, по описанию я узнал бы ее.
– Форель это, – сказал Игнат. – Крупная форель. Она вообще-то в реках водится, но и в море тоже заходит. Ну, и белуху били. Это уже считается зверь. Не кожный, как нерпа, а сальный.
– Белуха из семейства дельфиновых, – чуть заметно кивнул Иннокентий. – Такая она необычная, просто очень неожиданное существо! Знаете, когда я в детстве разглядывал картинки в книгах Брема, она почему-то казалась мне похожей на пингвина. Но ведь белуха шести метров в длину достигает, и ловить ее, я думаю, должно быть, опасно. В четырнадцать лет…
– У нас к этому по-другому относились, – улыбнулся Игнат. – Дал Бог с детства силу, значит, с детства и работай. Да и какое в четырнадцать лет детство? Отец в море погиб, когда мне десять было, я у матери старший остался – сестра к тому времени уже к мужу ушла. И младшие еще, двойняшки, по три года им. Тогда, конечно, тяжело было. А в четырнадцать уже ничего – в силу вошел, к работе привык.
– Странно, что вы решили уехать в Москву, – сказал Иннокентий. – Ведь вы просто так сначала приехали, не на учебу?
– На заработки приехал, – кивнул Игнат. – А странного ничего в этом нет. Сестра овдовела, да как еще овдовела – дом сгорел, муж на пожаре погиб. С двумя детьми малыми к нам вернулась, третьим брюхата. А во время родов несчастье с ней. – Иннокентий молчал, однако Игнат догадался: он хочет спросить, какое именно несчастье случилось с его сестрой, но находит такой вопрос бестактным. – Молоко ей в голову бросилось, – объяснил он. – От стыда.
– Как от стыда? – не понял Иннокентий.
– Так в деревне говорили. К врачам-то, конечно, не возили ее. Бабка-повитуха, что роды принимала, решила почему-то, будто ребенок у нее уродливый. Будто голова у него песья, лохматая. Бред, в общем. Но повитуха, как только головку увидала, давай голосить: ой, люди добрые, да собаку баба рожает, да за что ж сердешную Господь покарал… Дура старая! – зло добавил Игнат. – Ну, сестре стыдно стало, страшно: урода родила, что теперь будет? Умом она повредилась от этого. И замуж больше не брали, и в дому не помощница стала.
– А ребенок? – спросил Иннокентий. – Он в самом деле родился нездоровым?