И так далее, в том же духе. Проснувшись, я снова заливался слезами; в восемь ко мне приходили первые гости: приятели, возвращающиеся с Зеленяка, куда они обычно заваливались после пяти утра, когда закрывался ночной «Камеральный», — на Зеленяке можно было пить по принципу overtime. Кое-кто из старых друзей приходил, чтобы излить мне душу, другие — перехватить пару злотых для продолжения гульбы. Я сидел в постели и плакал; гости пили и рассуждали о политике. Однажды Тадеуш Кубяк привел какого-то карлика, которого купил в подарок сыну, и попросил, чтобы я подержал его у себя до следующего Рождества — а дело было, кажется, в феврале; Тадек хотел устроить сынишке новогодний сюрприз; к счастью, карлика у Кубяка перекупил коллега Яницкий и удалился с ним в только ему известном направлении. Внизу пели дети; я плакал, а друзья бегали в ресторан «Эспланада» через две улицы за водкой. Время от времени приходил Адам Павликовский с женщиной, склонной подарить ему так называемое счастье, и выгонял меня из моего собственного дома на время «романа»; я уходил, провожаемый проклятьями соседей и хором детских голосов. Однажды Павликовский объявил, что вступает в прочный брачный союз; и на этом закончилась история моего семейного гнездышка на Ченстоховской улице. Тогда я исповедался Польдеку Тырманду, сообщив, что не могу жить без Хани. Тырманд выслушал меня и сказал со зловещей улыбкой:
— У тебя один выход: острый нож. Впрочем, попробуй уехать из Варшавы. Куда угодно, подальше от Хани. И попытайся писать.
— Все равно ничего не получится, — сказал я.
На что Тырманд с той же зловещей улыбкой:
— Ну наконец-то! Научись работать, думая, что и не может ничего получиться. Только при этом условии иногда выходит что-то настоящее.
И верно — , ничего у меня не получилось. Но пока, послушавшись совета, я поехал в Казимеж и взялся за рассказ о тоталитаризме под названием «Кладбища», который начал два года назад.
Я сидел в Казимеже и думал о своем доме на Ченстоховской улице. Тогда еще я не читал блестящего эссе Хостовца
[50]«Воронья и Сенная», но наш дом немногим отличался от дома, в котором жил Хостовец. И у нас разыгрывались ужасные сцены ревности, в которых принимала участие вся улица, устраивались грандиозные попойки и, как на всякой уважающей себя варшавской улице, был свой Злой — некий Лёлек Партизан. Лёлек обладал поистине медвежьей силой. Во время войны, пережив множество необыкновенных приключений, он каким-то образом попал в Югославию, где дрался в рядах партизан под командованием Тито. В Польшу Лёлек вернулся югославским офицером в увешанном медалями мундире; спустя некоторое время, когда русские рассорились с югославами, Лёлека Партизана пригласили в ближайшее отделение милиции и велели не только отдать все полученные за доблесть медали, но и подписать письмо своему бывшему командиру с заявлением, что он не намерен впредь поддерживать с тем отношения и считает его предателем рабочего движения. С тех пор Лёлек Партизан начал пить; деньги на водку он добывал очень простым способом: прихватив железный лом, шел к знакомому горбуну, у которого на углу был газетный киоск, и просил поставить ему четвертинку. Горбун отказывался; Лёлек переворачивал киоск вместе с владельцем, а затем предлагал поднять, но уже не за четвертинку, а за пол-литра. Поскольку поднять киоск могли только трое дюжих мужиков, горбун соглашался; Лёлек Партизан, орудуя ломом как рычагом, ставил киоск вместе с горбуном на место и, получив деньги, отправлялся за бутылкой.Я никогда не мог понять, почему горбун не соглашался на первое предложение Лёлека, то есть на четвертинку, что в результате обходилось ему вдвое дороже. Видимо, как персонаж античной трагедии, он должен был пройти через страдания — чтобы не казаться смешным, пережить katharsis. Я знаю еще одного человека, скроенного по мерке героев античных трагедий, — Билла, бармена из «La Boh?me». Будучи солдатом американской армии и завсегдатаем этого ресторана, он чаще других затевал там драки и из любой схватки выходил победителем. Владельцу «La Boh?me», гениальному Тони, пришла в голову поистине сатанинская идея: когда Билл отслужил свое, Тони предложил ему должность бармена, и Билл предложение принял, поскольку к тому времени успел жениться на очаровательной парижанке. Однако, став барменом, он не мог больше никого бить; наоборот: его обязанностью было разнимать и успокаивать клиентов, и даже лягнуть забияку в голень не дозволялось. Часто, сидя в «La Boh?me» и наблюдая за дракой, я гляжу на лицо врезающегося в гущу сраженья Билла и представляю себе, что творится в его душе, как безумно ему хочется присоединиться к бойцам. Билл — самая трагическая личность, какую я когда-либо знал.