— Это знает Гьяльмар, и это тебя не касается!
— Ты не была у тетки; ты ужинала с директором?
— Это неправда!
— Я видел тебя в девять часов в ресторане при ратуше!
— Ты лжешь! В это время я была дома; ты можешь спросить тетину горничную, она провожала меня домой!
— Такого я не ожидал!
— Не кончить ли нам этот разговор, чтобы выбраться наконец! Не надо тебе ночью читать глупые книжки, ты днем становишься придирчив. Одевайтесь!
Ренгьельм схватился за голову, чтобы удостовериться, на месте ли она, потому что все перевернулось для него вверх дном. Когда он убедился, что все в порядке, то пытался найти ясную мысль, которая помогла бы разъяснить положение, но не нашел ее.
— Где ты была шестого июля? — спросил Фаландер с уничтожающим лицом судьи.
— С какими глупыми вопросами ты пристаешь! Как могу я припомнить сегодня то, что было три месяца тому назад?
— Ты была у меня, а сказала Гьяльмару, что была у тетки.
— Не слушай его,— сказала Агнесса и, ласкаясь, приблизилась к Ренгьельму,— он болтает глупости.
В одно мгновение Ренгьельм схватил ее за горло и опрокинул навзничь в угол около печки, где она осталась лежать неподвижно на вязанке дров.
Затем Ренгьельм схватил шляпу, но Фаландеру пришлось помочь ему надеть пальто: так дрожал он всем телом.
— Пойдем,— сказал он. Плюнул на камни перед печкой и вышел.
Фаландер помедлил мгновение, пощупал пульс Агнессы и последовал за Ренгьельмом, которого догнал внизу.
— Я удивляюсь тебе,— сказал Фаландер Ренгьельму.— Ведь дело было так ясно, что не требовало никаких разъяснений.
— Прошу тебя, оставь все это! Нам осталось немного времени побыть в обществе друг друга; с ближайшим поездом я уеду домой, чтобы работать и забыть! Зайдем в ресторан и «оглушимся», как ты это называешь.
Они вошли в ресторан и взяли кабинет. Вскоре они сидели за накрытым столом.
— Я не поседел? — спросил Ренгьельм и схватился за волосы, которые были совсем влажные и слиплись.
— Нет, мой друг, это бывает не так скоро; и я-то еще не сед.
— Она не ушиблась?
— Нет!
— В этой комнате это было — в первый раз!
Он встал из-за стола, подошел к дивану и упал перед ним на колени; положил голову на диван и заплакал, как дитя на коленях у матери.
Фаландер сел рядом с ним и взял его голову в руки. Ренгьельм почувствовал, как что-то горячее, как искра, упало ему на шею.
— Где твоя философия, друг мой? Сюда ее!.. Я утопаю! Соломинку! Сюда!
— Бедный, бедный мальчик!
— Я должен ее видеть! Я должен попросить у нее прощения! Я люблю ее! Несмотря ни на что! Ни на что! Не ушиблась ли она? Бог мой! Можно ли жить и быть таким несчастным, как я!
В три часа пополудни Ренгьельм уехал поездом в Стокгольм. Фаландер захлопнул за ним дверцу купе.
XXII
Осень принесла большие перемены и Селлену. Его высокий покровитель умер, и все воспоминания о нем уничтожались; даже воспоминания о его хороших делах не должны были пережить его. Что стипендию прекратили — само собой разумеется, тем более что Селлен не был из числа тех, кто ходит попрошайничать. К тому же он находил, что не нуждается в поддержке, после того как ему уже протянули руку помощи; он видел вокруг себя многих более молодых и — более нуждающихся.
Но он увидел, что не только солнце погасло, но и все маленькие планеты совершенно затмились; хотя он за лето и укрепил свой талант строгой работой, председатель заявил, что он пошел назад и что его весенний успех был простой удачей; профессор пейзажной живописи дружески объявил ему, что из него никогда ничего не выйдет; а академический критик воспользовался случаем реабилитироваться и настаивал на своем первоначальном мнении. Кроме того, у покупающих картины, то есть у невежественной кучки людей, наступила перемена вкуса; пейзажи должны были непременно изображать дачные места, если их желали продать; но и тогда было нелегко пробиться, потому что, в сущности, шел только сентиментальный жанр и полуобнаженная кабинетная живопись.
Наступили, таким образом, тяжелые времена для Селлена, и ему было очень тяжело, потому что он никак не мог заставить себя работать не по своему вкусу. Он снял теперь оставленное фотоателье на главной улице. Помещение состояло из самого ателье с прогнившим полом и дырявой крышей и из бывшей темной комнаты, пахнущей коллодием {99}
и годной только для угольного или дровяного чулана, если обстоятельства позволяли это. Мебель состояла из садовой скамьи орехового дерева, из которой торчали гвозди и которая была так коротка, что ее хватало только до сгиба колен тому, кто пользовался ею как кроватью; а кроватью она служила всегда, когда ее владелец ночевал дома. Постель состояла из половины пледа и папки, разбухшей от этюдов. В чуланчике был водопроводный кран с раковиной; это была уборная.