Кирста была настоящей звездой школы, но потом у нее умерла мама, а три месяца спустя отец женился на своей секретарше. Даже я об этом слышала, а в Вудлейке быть не такой, как все, чем-то выделяться — опасно.
Так что, когда пришла я, Кирста уже стала белой вороной, с которой никто не водился. Потому-то она так охотно начала со мной общаться. Но виделись мы с ней только в школе. Настоящими подругами мы так и не стали, но, кроме нее, у меня все равно никого не было, хотя и с ней говорить нам в общем-то было особо не о чем.
В тот день, когда я пришла в школу из дома Рене, этой «дружбе» тоже настал конец.
Едва завидев меня на большой перемене, она отвернулась, всем видом показывая, что больше со мной не общается.
Мне стало ясно почему. Если раньше я была Эйвери Худ, тихоней, жившей в лесу, то теперь я — Эйвери Худ, чьих родителей убили, а ее саму нашли рядом с их мертвыми телами. Кирста потеряла мать, но совсем при других обстоятельствах.
Я была девочкой, которую нашли рядом с трупами родителей. Девочкой, которая не помнила, что произошло. Которая должна что-то знать, но не знает.
Я была девочкой, которую нашли всю в крови, хотя на мне самой не было ни царапины.
Так что обедать мне пришлось одной, и я неохотно принялась клевать куриные наггетсы. Раньше мама давала мне обеды с собой, и так непривычно было остаться без ее бутербродов, хлеб для которых она пекла сама. Хотя раньше я его, честно говоря, ненавидела — он был таким тяжелым и совсем не похожим на обычный хлеб, — но теперь мне его не хватало. Я скучала по всему, связанному с мамой и папой.
— Она никогда даже особо не говорила о родителях, — услышала я рассказ Кирсты и обернулась к столику, за которым мы раньше сидели.
Я увидела, что вокруг нее собрались девчонки, которые обожали ее еще несколько лет назад, и улыбались, демонстрируя ей свое расположение. Показывая ей, что принимают ее в свой кружок, пусть хоть ненадолго.
— Серьезно, она
Все верно: о родителях я с ней не разговаривала. Незачем было. У нас дома все шло гладко, а Кирсте было что рассказать самой: ее историям на тему «а вот когда-то» числа не было, и кончались они тем, что ее отец привел домой замену матери, после чего люди начали косо на них смотреть и сплетничать, и ее все разлюбили.
Мне бы так хотелось возненавидеть ее за то, что она сказала обо мне, но я видела, как она улыбалась сгрудившимся вокруг нее девчонкам, видела, как она рада, что на нее снова обратили внимание, и понимала, что именно об этом она всегда мечтала. Так что злиться я не могла. Мне просто казалось глупым из-за нее расстраиваться. Зачем плакать из-за такой мелочи, когда не стало того, что было для меня важным и настоящим, всей моей жизни.
Но все равно глаза щипало.
Я вышла из столовой и как-то сумела продержаться весь день, хотя уроки, казалось, никогда не закончатся. Я устало поплелась на последний, рисование.
Я выбрала этот курс вслед за Кирстой, а еще потому, что дома мы с мамой всегда рисовали. Таланта у меня совсем не было, но для нее это никакой роли не играло. Я изучала техники, рассматривала известные картины, и мы обсуждали, что именно делает их великими. Мама говорила, что любить искусство не менее важно, чем быть способной творить.
В школе этой любви значения не придавали. Я вошла в класс и увидела все ту же вазу с яблоками, над которой билась еще до… Странно было думать об этом в таком ключе — о том, что было до и что теперь, и о родителях.
Но я думала именно так — я видела вазу с яблоками, над которой билась еще до того, как мои мама с папой умерли. Фрукты блестели, они были безупречным и, пластмассовыми.
Ненастоящими.
Кирста расположилась в противоположном конце классной комнаты, не там, где мы раньше стояли вместе. Я осталась одна. Посмотрела на неизменные яблоки, на свой начатый рисунок. Мне хотелось нарисовать их так, как будто они уже пролежали в вазе несколько дней. Я нарисовала пятнышки на кожице, кое-где у них даже начали подгнивать бока.
Мне казалось, что надо показывать вещи как есть, реалистично. Показать, что они не вечны.
Но так было раньше.
Я закрыла альбом и отпросилась в туалет. Вместо этого пошла в секретариат и попросила позвонить Рене.
— Рене? Эйвери, ты хочешь, чтобы бабушка за тобой приехала? — спросила миссис Джоунс, секретарша, и я кивнула.
Она знала, что мои родители с ней не разговаривали. Все это знали. И у нее было свое мнение на этот счет. Как и у всех остальных — когда мама с папой перестали общаться с Рене, им просто пришлось принять чью-то сторону, и все встали за бабушку, так как считали моих родителей странноватыми, «с причудами».
Я проглотила комок в горле. Хотелось сказать ей, что она не знала моих маму с папой так, как знала я, что она вообще ничего о нас не знала, но я молча села и принялась ждать. Она бы все равно не стала меня слушать.