Адин шрам на шее… Дикий, страшный, на ее тонкой певческой шее, он его всегда пугал, хорошо еще, он у нее прятался под прической, под волосами… Она сказала ему: я в лагере доходила до отчаяния, хотела покончить с собой, резанула себя по шее пилой, да не вышел номер, спасли, откачали… хорошие там лепилы были, в лагере… Он еще спросил тогда, поморщившись: что такое лепилы? Она насмешливо ответила: врачи…
Sic transit…
Он наклонился через борт. Качка усиливалась. Он перегнулся еще ниже. Черная, агатово-масленая вода вспыхивала изнутри, фосфоресцировала, играла, как играют чешуей светящиеся рыбы, как играет призрачная далекая музыка. Он нагнулся еще ниже и не удержался за релинг. Падая в колышущееся, светящееся под ним море, он услышал рядом с собой детский резкий крик. Крик отдался внутри него. Он захлебнулся первым же глотком. Розовая дорожка от красной взошедшей Луны стелилась, вспыхивала по черной воде.
…Время обернулось и поглядело на себя, старое и седое, в осколок старого зеркала, вынутого украдкой из-под полы штопанного лагерного ватника.
Время, зачем ты смотришься в зеркало, ты ведь не женщина, время?
Женщине приходит время рожать; время умирать ей еще не настало, не торопи его.
Резкий детский крик пронзил морозный воздух. В бараке изо рта шел пар, как у лошадей. Мать лежала на спине, на подложенных под нее тулупах. Живот у нее был обнажен. Женщины, хлопоча, всхлипывая, суетились вокруг. Мать прошептала искусанными губами:
Игорь… Ефимка… Филипп… Во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь…
Третьего она назвала Филипп. В честь ее отца. Его деда.
Знаменитого врача, делавшего уникальные операции на глазах, излечивавшего людей от слепоты. Он погиб в лагере. Только не в Сибири — на Печоре. В ночь, когда до неба взвивалась, выла жестокая печорская пурга.
Бункер молчал.
Чек умирал.
Дарья склонилась над ним. Обвивала руками его голову. Повторяла одними губами: Чек, Чек, не уходи, не надо, живи, живи…
Скинхеды стояли вокруг них черным кольцом.
Огромный черный Кельтский Крест висел, намалеванный на плакате, над бритыми головами.
Когда Чек умер, Дарья взяла его на руки и вынесла его на руках по лестнице наверх, на улицу, в ночь.
Скинхеды расступались перед ней. Кто-то плакал.
В животе у Дарьи шевельнулась новая жизнь.
Красная апрельская Луна катилась по черному небу.
Они стояли над телом мертвой матери.
Они смотрели друг другу в глаза.
Они не протянули друг другу руки.
Они не обнялись.
Но глаза Хайдера сказали Ефиму: «Брат, прости».
И глаза Ефима сказали Хайдеру: «Прости, брат».
И лицо умершей просветлело. Или им обоим так показалось?
Мертвые сраму не имут. Мертвые не имут зренья и слуха. Что они чувствуют там, в ином мире? Что они знают о нас?
Ариадна Филипповна никогда уже не узнала о том, что урод Чек, дравшийся с ее вторым мужем Георгием Елагиным у нее дома, — ее третий сын, рожденный ею там, в холодном лагерном бараке, и названный ею Филиппом в честь деда.
И старик Хатов об этом не узнал.
И Ефим. И Хайдер.
И никто об этом не узнал никогда.
Чек, клевый скин, морда кирпичом, дай пять, пацан, нету у тебя травки посмолить, давай, лысый кореш, без базара, — а ты сам хотел бы узнать, что у тебя на свете все-таки была мать?