Мужчина ответил, что монахини своему делу преданы. Он тоже их уважает. Не то чтобы он в церковь ходил, но человек он верующий, люди без веры настоящие звери. Она называла его «волчоночек». Должно быть, это были не случайные знакомые. Симон почему-то решил, что мужчина торгует птицей на Центральном рынке. Сегодня для него праздничная ночь. Быть может, ради такой ночи он и торгует птицей. Симон услышал за перегородкой щелканье выключателя, потом стоны, которые показались ему какими-то странными и слишком уж затянувшимися. «Я ведь ничего не знаю о любви. Все это ужасно. И это называется «Три волхва»! «Три волхва»! И мы будем с сожалением вспоминать об этом. «Три волхва»… Он резко отодвинулся от стены. Через тоненькие занавески проник яркий белый луч. Он узнал характерный лязг поливочных машин, который был для него подлинным шумом Парижа, уже наполовину забытым после переезда в Сен-Реми. Потом с грохотом рухнула целая лавина ящиков и корзин. Тот запах, который он почуял на станции «Шатле», заполнил весь номер, став в этот предрассветный час острее, став запахом деревни, каким он, в сущности, и был. Те двое за стеной снова начали болтать. Кто эти люди, этот Париж, которого он так никогда и не узнает? Да и к чему? Он и без этого обойдется. Настанет день, когда он будет объяснять своим ученикам строчку Аполлинера: «Ее он вывез из борделя, когда прощался навсегда с Формозой». А ученики только того и ждут, чтобы засыпать его своими идиотскими вопросами: «А вы, господин учитель, были в борделе?» Я им скажу: «Нет ни одной застольной песни, написанной пьяницей».
Его левая рука лежала на животе Камиллы. Лежала нежная и тяжелая, как лапа уснувшей кошки… «Я продолжу урок: «Многих людей я знал, недостойных своей судьбы, несчастных, как мертвые листья, глаза у них тлели, словно уголья, сердце дрожало, как дверь на петлях».
Но с ним так не будет. Сердце его не будет дрожать. Он сам удивился тому покою, который пришел на смену страху и тоске. Если бы только эта ночь могла быть первой в чреде тысячи схожих с нею ночей…
В его мозгу складывался новый образ, образ многих тысяч ночей, проведенных вот так, возле Камиллы. Он тут же начал в уме подсчитывать: «Скажем, примерно сорок лет… Десять лет — это будет три тысячи шестьсот пятьдесят ночей, четырежды ноль, — четырежды двадцать пять, два в уме… четырежды шесть — двадцать четыре и два, это двадцать шесть, пишу шесть, два в уме, четырежды три — двенадцать и два — четырнадцать: четырнадцать тысяч шестьсот ночей, скажем, пятнадцать тысяч или чуть больше». И страх снова сжал его грудь. Он понял, что между этой ночью, которая кончалась сейчас, здесь, рядом с Камиллой, и их последней ночью — через сорок, через пятьдесят лет будет отныне лишь одно Время. Еще вчера вечером Время текло при Камилле слишком быстро и слишком замедляло ход вдали от нее, оно то рвалось вперед, как поток, то растекалось мутной лужей, но все-таки текло… Это было живое, сулившее что угодно время. А сейчас…
Он наклонился над Камиллой и поцеловал ее полуоткрытые губы. Ему так хотелось сказать ей что-нибудь милое. Он шепнул:
— Ну, хорошо спалось тебе, котеночек?
Она сказала, что ей снился сон, только она не помнит какой. А он проснулся уже давно, что он делал, лежа в темноте с открытыми глазами? Считал! Да, да, считал…
— Ты можешь представить себе пятнадцать тысяч ночей? Не боишься?
— Чего?
Она приподнялась на постели, натянув на плечи конец грубой гостиничной простыни, пригладила волосы. В потемках лицо ее казалось незнакомым.
— Не боишься, что… что это будет слишком долго?
— Зачем ты так говоришь? Я об этом не думаю. А если и думаю, то, наоборот, ничуть не боюсь. А ты боишься… боишься всех этих ночей со мной?
— Вовсе не тебя я боюсь, — нежно сказал он, — а боюсь себя. Каким я буду через десять тысяч ночей? Не знаю. Одно бесспорно, не таким, как сейчас. Так не бывает.
— Ты несчастлив?
— Да нет же, счастлив.
Он берет ее в объятия и прижимает к себе. Ему так хочется, чтобы она поняла, что в ней — и начало и конец всего. Что с нею он победит время и смерть.
Натянув одеяло на голову и лежа рядом с Камиллой, в этом искусственном полумраке, он начал говорить, произносил какие-то ничего не значащие для посторонних слова, черпая их из тайного словаря влюбленных, который выработался у них за полгода. Чистота этих слов восхищала обоих. Камилла, слушая их, всегда мечтала о безукоризненно прекрасных движениях, о кружевах, о бабочках, порхающих в солнечном луче. Теперь они лежали рядом не шевелясь, как две фигуры каменного надгробия в фамильном склепе, где покоятся верные супруги.
— Что это с тобой было? — спросила она.
— Да ничего. Какое-то чувство страха. Чисто физическое. Просто от нехватки воздуха. Может, во сне. Иногда я даже кричу во сне. А главное — всегда один и тот же сон. Что-то меня душит. Самое обычное сновидение. Всем или почти всем это снится.
— Я не замечала, чтобы ты кричал.
— И не могла заметить. Ведь это первая наша с тобой ночь. Еще заметишь, не беспокойся…
Она сказала, что любит его.
Он сказал:
— Люблю тебя.