И тогда ему показалось, что мысль его коснулась чего-то очень важного, и он замер, погрузившись в раздумье.
«Вот почему мясо еще дорого обходится… — Он чувствовал, как мысль слишком вяло развертывается. — Ну, пошевеливайся!» — подстегивал он свою голову и ощущал, как что-то отворяется в нем для ясного понимания.
«Что, раньше крестьяне скотину и соломой кормили — только от бедности?.. А что теперь с соломой делаем?.. Скотину в культурных условиях выращиваем и на лучшие результаты надеемся. Какую-нибудь одну, две, от силы три травы даем. А спроста ли у нас говорят, лошадь за день сорок трав ест, корова — пятьдесят, овца — пятьсот? А ведь в этих травах все есть, все витамины, все минералы, все лекарства. А что в двух-трех травах?.. Что человеку нужно, то и скотине нужно. Я же знаю, как хорошо ей на цветочных лугах, на горных пастбищах… и на пастбищах, где ковыль, тысячелетний ковыль, ведь его корни никогда не отмирают. А мы ковыль, горные отложья распахиваем. «Ковылю конец — степи конец, степи конец — скотине конец, скотине конец — народу конец» — вот что говорит наша поговорка, народный ум… Ковыльная степь с цветами за тебя наполовину сработает. Что-что, уже это-то я знаю».
И все же тогда, года три назад, не было в нем настойчивости: не только не хватало убеждения, что его правильно поймут, — он еще не мог подкрепить то, что знал, о чем думал, вескими фактами, результатами своего труда.
Но то, что он сломил Привычное и каждой весной с гуртом уходил в степь, изо дня в день шествовал за ним, обрел терпение, ни в чем не уступающее терпению солдата, и повторял хорошо продуманное, не прошло бесследно.
За эти годы, рассчитывая на собственную стойкость и пытливость, он поднялся в своем деле на высоту, на какую, кажется, редко кто еще поднимался.
Да, время беспрерывно, оно соткано из мельчайших переплетений. Любой твой шаг, любой поступок не остается бесследным. Они в прошлом и в сегодняшнем. Они одарили его силой понимания и убеждением.
Он-то думал, что сила понимания облегчает жизнь. Да, было и это. Он чувствовал, как увереннее стала его рука и просветлело его сердце.
И тем не менее она, сила понимания, легла на плечи, нелегким грузом: оказывается, за нее приходится платить больше, чем за бездумье.
По дороге домой с джайляу, по возвращении в аул на час-другой, его теперь непременно задерживал кто-нибудь из аульчан: нес ему свою радость или горесть.
— Кильди, сегодня у нас ученый был, — вставал на пути кто-нибудь из стариков.
— Та-ак…
— Старинную утварь, рухлядь всякую собирал. А на меня ноль внимания. Будто меня и нет. Обидно, сынок.
— Понимаю.
— Так ведь тут из каждой щели встает история, судьба! А на это наплевать. Рухлядь ему нужна…
— Дед, — отвечал он после короткого молчания, — я всего-навсего скотовод, где мне о делах ученых судить. Но вот почему ты старинную утварь рухлядью называешь? Для нас рухлядь, а для ученых ценность. Не обижайся, дед. У каждого своя задача…
Завидев из окошка, как на улице остановилась двуколка секретаря парткома и как люди от своих ворот зашагали к двуколке, он, распаренный после бани, накинув пиджак на плечи, тоже выходил.
— Почему в столовой мяса нет? — уже прижимал секретаря чабан Шарифулла. — Мы тут вкалываем, мясо выращиваем! Куда это годится?
— Наверно, думают, чабанам можно и без мяса, — поддакивала ему жена — крупная, налитая.
— А почему в магазине яиц нет, парторг? Это в середине-то лета? — наскакивала доярка Сайпанова, очень разбитная, голосистая женщина.
— Товарищи, мясо по лимиту. На год сто двадцать центнеров. Надо уложиться. Лимит…
— Да ты не лимит, а мясо давай! Хочешь чтобы мы работали? — не унимался чабан. — Ты уж лимитом, пожалуйста, не козыряй. Я правду…
— Обожди-ка, Шарифулла, — не выдержав, вмешивался он, быстро думая, неторопливо подбирая слова. И, глядя чабану в лицо, сам наступал: — Вам в этом году… когда сына провожали в армию… совхоз дал овцу? Бесплатно.
— Ну и что? При чем тут…
— А тебе, тетя Аклима, на свадьбу дочери — дали овцу? Тоже бесплатно. А ведь стоишь, молчишь… Сколько парней нынче в армию проводили?
— Двадцать шесть! — откликался девичий голос.
— Двадцати шести овец нет. А сколько свадеб было?
— Двадцать три, кажется…
— Да кто их считал…