Говоря или, точнее, выкрикивая это, Агурский отнюдь не предполагал, что я увижу в его словах некую заботу об интересах моей страны. Он неоднократно развертывал передо мной свое убеждение, что распад СССР крайне невыгоден для Израиля, — хотя бы уже в силу того, что около пятидесяти миллионов мусульман СССР вполне могут тогда слиться с исламом Ближнего и Среднего Востока и, как полагал Агурский, резко увеличить враждебную геополитическую массу, склонную тяжко нависать над Израилем. И есть все основания считать, что сама смерть Михаила Агурского была результатом его предельной взволнованности, порожденной августовскими событиями, и он, следовательно, оказался реальной жертвой так называемого путча.
Но, конечно, глубокая приверженность Агурского к тому, что уместно называть русско-еврейским диалогом, зиждилась не только на таких геополитических соображениях (хотя он во многом жил именно политологическими проблемами). Агурский ясно сознавал, что культура и сам, как говорится, менталитет современного еврейства — в том числе евреев Израиля — сложились в теснейшей взаимосвязи с русской культурой и самим русским бытием; нельзя ведь забывать, в частности, что почти все основоположники государства Израиль, так сказать, «вышли из России». Агурский, между прочим, с жесткой иронией воспринимал нынешние попытки утвердить представления об евреях Израиля как о совершенно «новой», полностью отделившейся от еврейской диаспоры нации (например, «ханаанской»), никак уже не связанной с вековым историческим наследством, которое с конца XVIII века создавалось главным образом во взаимодействии с реальностью Российской империи (где к концу XIX века находилось большинство евреев мира).
Агурский, разумеется, ни в коей мере не закрывал глаза на все «негативные» стороны жизни евреев в России, но вместе с тем он не признавал мифических заклинаний о некоем агрессивнейшем и тотальном антисемитизме, будто бы господствовавшем и продолжающем господствовать в русском народе и национально мыслящей интеллигенции.
Да, Агурский вовсе не «приукрашивал» судьбу евреев в России, но и ни в коей мере не разделял позиции тех — к сожалению, многочисленных — безответственных авторов, которые пытаются, скажем, «приравнять» новейшее развитие русской национальной мысли и германский нацизм, или, точнее, расизм, совершенно закономерно и неотвратимо приведший к так называемому «окончательному решению еврейского вопроса».
Впрочем, пора вернуться к содержанию вышеназванной книги. Едва ли можно оспорить, что стихотворения, представленные в ней, так или иначе воплощают в себе не что иное, как еврейско-русский диалог. В стихах русских авторов это очевидно. Но и во всем написанном еврейскими авторами есть двойственный смысл, ибо ведь перед нами еврейское самосознание, воплощенное в выработанном веками русском поэтическом слове, которое «используется» как нечто — это очевидно — в полном смысле родственное (а нередко и, без сомнения, подлинно любовно). И — как ни парадоксальна эта двойственность — даже ненависть к чуть ли не всему русскому (а такие стихи здесь есть) воплощается в составляющем неотъемлемую сторону самого существа авторов таких «ненавидящих» стихов русском поэтическом слове…
А ведь это слово, взятое само по себе, конечно же, не просто некая пустая «форма»; оно исполнено смыслом, и именно русским смыслом; таким образом, оказывается, в сущности, что даже в тех стихах, где, казалось бы, царит ненависть, присутствует и нечто совсем иное…
Кто-нибудь может возразить, что сами условия жизни, так сказать, деспотически заставляли подавляющее большинство российских евреев говорить и писать именно и только по-русски, хотя они, мол, никак этого не хотели. Не буду сейчас оспаривать такое мнение, но ясно, что никто и никак не заставлял ненавидящих Россию людей не просто говорить и писать, а творить в русском поэтическом слове, которое есть неотделимая составная часть русского сознания и даже самого русского бытия. При этом необходимо сознавать, что человек, творящий стихи на русском языке, выступает отнюдь не только как «русскоязычный»; поэтическое слово — это по своей истинной сути вовсе не феномен языка, но явление национального искусства («язык искусства» никак не сводим к языку в лингвистическом значении термина). И тот, кто занимается стихотворчеством на русском языке, неизбежно оказывается тем самым в лоне русской национальной культуры (можно бы показать, что в прозе, в отличие от поэзии, это приобщение к национальной культуре имеет значительно менее глубокий и всесторонний характер).