Одиннадцатилетняя Лялька нашла ее случайно – полезла в шкаф за футболкой и обнаружила в ворохе чистого и грязного – вперемешку – белья щуплое взъерошенное тельце, совсем уже застывшее, неживое. Лялька хрипло вскрикнула, отдернула руку, затряслась – не от горя даже, кошка была старая, гораздо старше ее самой, а от страха, – и тотчас прибежал из кухни отчим, подхватил, прижал лицом к старенькой белой майке, не надо, не смотри, не смотри, говорю. Я все сейчас сам. Лялька вдохнула знакомый запах – одеколона, пота, кисловатого баскетбольного мяча – и заорала еще раз, уже просто так, на всякий случай. Мать выглянула из комнаты, придерживая пальцем нужную страницу распадающегося тома, и – сквозь табачную многолетнюю вонь – спросила сердито, нельзя ли потише. Я, в конце концов, работаю. Отчим выпустил Ляльку, сжался виновато – прости, милая, мы не хотели. Видишь – кошка наша умерла. Мать пожала плечами. В тряпку ее заверни и вынеси к мусорным бакам, – распорядилась она. Лялька и отчим переглянулись. Ничего, ничего, – пробормотал отчим. Мы все сделаем, не волнуйся. Сказал Ляльке, конечно, потому что мать, громогласно высказавшись, тотчас захлопнула за собой дверь.
Мать была прибита литературой и философией так, как иных прибивает непосильное горе. Флоренский, Борхес, Сартр, Упанишады, Блаватская – срач в квартире царил такой же страшный, как у нее в голове, и надо всем лязгал материн голос, безапелляционный, пронзительный, невыносимый, замусоренный умными словами до полной неудобоваримости. В доме часто бывали ее друзья – такие же нелепые, безнадежные, кандидаты неизвестно каких наук, неудачливые журналисты, ни строчки не написавшие писатели, грозные борцы с режимом, который в упор их не замечал. Человеческая плесень, паразитирующая на чужих мыслях, на чужих жизнях, чужих словах. Они именовали себя “интеллектуалами” (самоназвание, такое же бесцеремонное и бесчестное, как самозахват), без конца пили чай и дрянной рислинг по рубль две и говорили, говорили, говорили – Лялька привыкла засыпать под гул голосов, плывущих в дымных клубах “Космоса” и “Явы”: сталинизм, православие, нравственность, славянство, академик Сахаров, буддизм, – к моменту, когда у гостей открывался третий глаз, у Ляльки наконец-то закрывались оба, но даже сквозь сон она продолжала слышать голос матери – костлявая, длинная, нелепая, она всегда говорила больше и громче всех, притопывая в самых важных местах плоской, как ласта, ступней пугающе неженского размера.
Кроме книг и пустопорожней болтовни мать обожала себя – страстно, цельно, неистово, и это была настолько полная и разделенная любовь, что остальным просто не оставалось места. Лялька еще могла кое-как пригодиться, послужить подходящим аргументом, потому ее лет до десяти частенько выводили к гостям, водружали на табуретку и заставляли читать наизусть что-нибудь из Бхагават-Гиты или совсем уже невозможное – Антиоха Кантемира. Уме недозрелый, плод недолгой науки, – выводила Лялька, подсмыкивая вечно сползающие колготки и спотыкаясь на каждой силлабической строке, – покойся, не понуждай к перу мои руки: не писав летящи дни века проводи-ти можно, и славу достать, хоть творцом не быти… Зубрить это было еще сложнее, чем произносить, а понять и вовсе уж невозможно, но Лялька терпела – гости захваливали ее, заваливали вопросами – умными до идиотизма, и отвечать надо было так же – быстро и умно, мать заранее писала ответы на бумажке, заставляла учить наизусть и среди недели часто нападала на Ляльку без предупреждения, пыталась взять врасплох, но Лялька старалась, тогда еще старалась, и потому твердо знала, что нужно сказать про Сталина, что – про Рериха, в каком году было написано “Отплытие на о. Цитеру” и чем оно отличается от “Отплытия на остров Цитеру”. Мои гены – совершенный вундеркинд, – скромно признавалась мать. Представляете – вчера подошла и попросила у меня Тредиаковского! Сама попросила! О, Василий Кириллович, – тотчас отзывался один из гостей, особенно Ляльке ненавистный, – журналист, неизвестно зачем называвший себя культурологом (громогласный гастрит, огненная борода, желтые жуткие зубы), – наш первый профессиональный русский литератор!
Лялька, поняв, что выступление закончено, с облегчением – бочком, бочком – выскальзывала в нормальную жизнь, к себе, или на кухню, где сидел, карауля вечно закипающий чайник, отчим, маленький, тихий, лысоватый. Родной. Вот мать была неродная. А отчим – очень родной. Лялька, – радовался отчим почти беззвучно, мать его стыдилась, к гостям не выпускала никогда, даже чай принести – только заваривать и позволяла, он и заваривал, иной раз – почти до утра, читал втихомолку “Советский спорт”, мыл чашки и бокалы, распечатывал очередную пачку грузинского, а то и дефицитного, со слоном. Он был обычный физрук, преподавал в школе, учил мальчишек и девчонок прыгать через козла, подавать крученый, кричал: “Давайте, зайцы, давайте, не сдаваться!” Зайцы не еда-вались, а если и продували игру, то зла на физрука не держали. Он был безобидный.