Дарья встала, огладила юбку. Посмотрела прямо в белёсые ненавистные глаза.
– Я есть.
Короткий удар в переносицу. Дарья охнула, повалилась.
…
Спустя два дня немцы бежали. Побросали всё – танки, оружие, боеприпасы. Даже скотину. Она теперь – одуревшая, тощая – одиноко и голодно кричала на все голоса.
В овраге – трупы.
…Немцы никого не подпускали. Манька уж издёргалась, изрыдалась – всё юлила, вывихливала перед охраной:
– Дайте маманьку схоронить! Битте…
Немцы смеялись, попыхивали «Экштайном».
Один раз Манька уж почти подползла. Протянула руку…
– Halt! Zurück![4]
Дуло автомата. Круглое, ровное. Равнодушно-чёрное. Смерть.
…Их собрали в одном сарае. Человек двадцать. Из Мягкого, Дудина, Благодати. Кто чем провинился. Кто козу не отдал, кто хлеб прятал. Кто дочь защищал…
Сутки держали без воды. О еде нечего и думать.
Всё бабы. Все молчат. Один только мужичонка. Колготился – вскакивал, подбегал к двери, прикладывал к прорехам губы, шептал: «Братцы!..» Как молился… Потом – обратно. Руки потные об колени тёр. Вращал глазами, а то – суживал до змеиных щелей. «Тэ-тэ-тэ-тэ-э!» – пел ли, захлёбывался?
«Убогой», – думала Дарья.
– Энтот сдал когой-то, – сквозь зубы процедила Ганька Калгушкина; Дарья её знала – дальняя родственница по мужу. – Вот и места не находит.
С улицы доносилась песня:
Дарья – ни слова по-немецки. Но догадалась, почуяла: гибель себе поют.
«Так вам, окаянные! Войте, кликайте беду! Вернётся!»
…На рассвете открыли дверь:
– Nacheinander raus![6]
Никто не сдвинулся с места.
– Komm schon, schnell! Kommt raus![7]
Дарья поднялась первой. За ней гуськом – остальные. Прошли несколько шагов. Сзади послышались крики. Дарья невольно оглянулась. Мужичонка никак не хотел выходить. Плевался, вырывался. Вопил:
– Братцы, братцы!
Немцы его – прикладами по голове. Потом подхватили, поволокли.
Шли молча. Дарья смотрела под ноги.
– Даш!.. – Ганька догнала, хоть конвойный и вскинулся: «Halt!» Отмахнулась.
– Помнишь, как Андрея хоронили?
Дарья помнила. Был июль. Жарило-парило всю неделю, пока лежал. А как помер – дождь полил. Сильный! Всю дорогу до кладбища развезло. Чернозём жирный, липкий. Так и хватал за ноги. Будто не хотел пускать. Тонула в грязи…
Дарья взглянула вокруг. Морозное солнце поднялось. Снег розово-жёлто-голубой. А то – тёмно-синий, как глаза Андрея, когда молодой был…
Избы кончились. «К лоску идём», – догадалась. Лоск – напротив кладбища. «Вот и Андрей посмотрит…»
Поставили в ряд, спиной к обрыву. Десять убийц.
– Achtung!
Дарья нахмурила лоб. Что-то соображала. Вдруг – глаза к небу.
Господи Боже!.. Всех люблю! Главное – никого не забыть!
Колька, Володька, Ляксей…
– Feuer!
Борис…
Александр Королёв
Печь
Старик умер. Дети разъехались. На дворе осень.
Ветер заглядывает в трубу старухиного дома и как бы скрашивает её одиночество, подавая голос. Старуха по привычке растапливает большую печь и прислушивается к голосу ветра в трубе, находя в нём каждый раз какие-то новые звуки. Что надеется в них ещё услышать, она не знает; они для неё привычны, как кот, лежащий на припечке, как равномерное тиканье часов в комнате.
Дом большой. Построен с запасом, так называемый пятистенок, чтобы со временем кто-то мог остаться и жить в другой половине. Тайная мечта стариков – жить со своими детьми…
Дом будет жить, пока жива старуха, откликаясь на её присутствие стуком дверей и скрипом половиц. Он для неё живой, жив её воспоминаниями. Неторопливо подметая пол, она видит мешающих ей прибираться внуков, раньше приезжавших летом. На кухне, глядя на стул, на котором в стареньких подшитых валенках всегда сидел дед, велит поднять ему ноги. Представляет, как он, развернув газету, читает её. Теперь старуха предлагает сесть на этот стул только тем, кто ей особенно приятен. Да и другие вещи для неё живы прошлым, событиями, понятными только ей.