Слепая ласточка Васиной души вынуждена определяться в политической реальности – например, в президентских выборах 1996 года: «во втором туре, требовавшем голосовать не головой, но сердцем, пошли уже такие откровенные непотребства, что Вася, раз и навсегда, запретил себе участие в подобном унизительном обмане».
Жизненное кредо, к которому приходит герой в опубликованных главах, состоит в том, что «если спасение есть, то оно персонально». Моей «мистической чуткости» (скажу словами Васи из последнего лета его детства) не хватает, чтобы это понять.
Герои этого повествования – дети, но содержание этих глав отнюдь не детское – речь о «набухании времени» перед тем рывком, который СССР, а потом Россия сделали в 80-90-х годах; в романе Бавильского самые первые признаки надвигающей смены эпох даются в восприятии – всегда обостренно-чутком – подростка. От автора: «Истоки нынешнего безвременья находятся именно там, в историческом периоде, который так и не торопится закончиться вместе с обрушением СССР. И для того, чтобы понять, что с нами происходит сегодня, следует вновь оказаться в советском „тогда“, чем „Красная точка“ и занимается, имитируя работу машины времени».
Однажды Кирилл Кобрин предположил, что склонность нынешней российской литературы к стилистике литературы XIX века оттого, что все хотят писать как бы на том языке потому, что он кажется лучше. Да, стараются писать в каких-то тогдашних вариантах, это по умолчанию нормативное письмо, но как этим языком описывать хронологически иную реальность, нынешнюю? Или же язык только с виду тот, а на деле совершенно другой, по крайней мере – у некоторых авторов?
На https://postnonfiction.org было опубликовано начало романа Д. Бавильского. Там, вроде, примерно то же, что положено в рамках действия «того языка», но письмо выглядит уже не нарративно. Что ли за счет какого-то баланса стиля и событий (точнее – нарушения баланса в пользу стиля) возникает предъявление другой стилистики. Автору как-то удалось сделать социальную физиологию не отчужденной, внешней для текста, а превратить ее в письмо. Там устойчивая стилистика, сходящаяся просто в какой-то химический элемент советского, все эти школьные физкультурные раздевалки с запахом драных кед и пота; сырая, выпачканная в мелу тряпка у доски; домашний уют с кашей, заворачиваемой в одеяло, а за окнами снег идет; желтый электрический свет. Все как обычно, но там этого столько, что оно начинает ощущать себя главным, делаться им. Это нехорошее ощущение – впрочем, это моя сторонняя позиция (моя школа была в несколько другой стране, ну – республике).
Но это неважно, главное – стилистика начинает выглядеть результатом прозы. Не так, что она решает такие-сякие задачи текста, но сам текст уже для того и текст, чтобы ее произвести. Но и – тут же – наоборот, появляется какая-то управляющая стилистика, которая затем оформит текст окончательно. Внутри текста что-то происходит – всякое разное – но управляет им собранная стилистика.
Можно даже сказать, что она работает Роком для всех, кто находится внутри текста (ну, она же тут определяет, что и в каких словах с кем будет). Но, мало того, она, пожалуй, определяет текст как некий объект. С того момента как фигура этой стилистики сгустилась – текст состоялся. Можно читать его дальше, можно и не читать – все и так в порядке. Он не для сообщения всех своих историй, а для того, чтобы произвести некую конструкцию. Как только она произведена, стилистическое управление текстом тоже уходит в сторону, остается ровно производство объекта. И это ж получаются просто тексты неведомого назначения, которые возникают себе, ну и хорошо.
Похоже, что сейчас снова такое время, когда начнут появляться тексты, которые… невесть что. Не то что с никакой прагматикой для предполагаемого читателя, а еще и с сомнительным авторским целеполаганием. Раньше – дело известное: Монтень, Finnegans Wake, Стерн. Но вот же, и теперь такое пишется. Делаются объекты, чтобы обнаружить место где что-то может/должно быть. Вот пишутся и все. И даже написаны не для чтения, а чтобы были; главное, что возникли.