— Невозможно прожить безнаказанно, — сказал он, — в четко расписанном по разным рубрикам времени, прожить, не получив взамен легкого пристрастия к некоему внешне проявляемому порядку. И далее, что может быть естественнее, чем распространить его на окружающий вас мир.
— Нет ничего естественнее, — сказал месье Брюль, — хотя оба ваших утверждения на самом деле характеризуют состояние вашего собственного духа, а не всех остальных, ну да продолжим.
— Я обвиняю своих учителей, — сказал Вольф, — в том, что они своим тоном, тоном своих книг заставили меня поверить в возможную неподвижность мира. В том, что они заморозили мои мысли на определенной стадии (которая к тому же была определена не без противоречий с их стороны) и заставили меня думать, что когда-либо где-либо может существовать идеальный порядок.
— Ну да, — сказал месье Брюль, — ведь это вера, способная поддержать вас, не так ли?
— Когда замечаешь, что никогда не получишь к этому порядку доступа, — сказал Вольф, — и что нужно уступить наслаждение им поколениям, столь же удаленным от нас, как туманности в небе, поддержка эта превращается в отчаяние, и вы выпадаете на дно самого себя, серная кислота осаждает так соли бария. Говорю об этом, чтобы не уклоняться от школьной темы. Да, что касается бария, соль получается белого цвета.
— Знаю-знаю, — сказал месье Брюль. — Не пускайтесь в никому не нужные комментарии.
Вольф злобно взглянул на него.
— Хватит, — сказал он. — Я достаточно вам наговорил. Разбирайтесь сами.
Месье Брюль нахмурил брови и сердито забарабанил пальцами по столу.
— Шестнадцать лет вашей жизни, — сказал он, — и вы достаточно о них наговорили. Вот все, что они с вами сделали. Да вы и в грош их не ставите.
— Месье Брюль, — сказал Вольф, отчеканивая слова, — послушайте, что я вам на это скажу. Слушайте хорошенько. Все ваше образование — ерунда. На свете нет ничего проще. На протяжении поколений всех пытаются уверить, что инженер и ученый — представители элиты. Но ведь это же смехотворно, и никто никогда не заблуждается на сей счет — кроме самой этой якобы элиты, — месье Брюль, труднее обучиться боксу, чем математике. В противном случае в школе было бы больше уроков бокса, чем арифметики. Труднее стать хорошим пловцом, чем научиться писать по-французски. В противном случае было бы больше мэтров купания, чем преподавателей французского. Каждый может стать бакалавром, месье Брюль… да их и без того пруд пруди, но сосчитайте-ка тех, кто способен состязаться в десятиборье. Месье Брюль, я ненавижу свое образование, потому что на свете слишком много умеющих читать кретинов; и кретины эти совершенно правы, когда расхватывают спортивные газеты и поклоняются героям стадионов. И лучше научиться правильно заниматься любовью, чем просиживать штаны за книгой по истории.
Месье Брюль скромно поднял руку.
— Это не мой предмет, — сказал он. — Еще раз: не выходите за пределы темы.
— Любовь — это физическая активность, которой пренебрегают не меньше других, — сказал Вольф.
— Возможно, — ответил месье Брюль, — но ей вообще-то отведен специальный пункт.
— Хорошо, — сказал Вольф, — о ней не будем. Теперь вы знаете, что я об этом думаю, об этом вашем образовании. О вашем маразме. О вашей пропаганде. О ваших книгах. О ваших вонючих классах и дрочливых лентяях. О ваших забитых дерьмом сральниках и ваших затихорившихся бузотерах, о ваших зеленых — или желторотых — очкариках-вундеркиндах из университета, о ваших пижонах из политехнического, о ваших засахаренных на буржуазный лад центровых, о ваших ворах-медиках и о ваших продажных судьях… черт побери… расскажите мне о хорошем боксерском поединке… это тоже подделка, но она по крайней мере приносит облегчение.
— Приносит, но лишь по контрасту, — сказал месье Брюль. — Если бы боксеров было столько же, сколько студентов, на руках носили бы того, кто лучше всех сдал общие экзамены.
— Может быть, — сказал Вольф, — но для насаждения выбрали-то культуру интеллектуальную. Что ж, тем лучше для физической… А теперь, если бы вы могли оставить меня в покое, это меня в высшей степени устроило бы.
Он сжал голову руками и на несколько мгновений забыл о месье Брюле. Когда он вновь поднял глаза, то месье Брюль исчез, а сам он, как выяснилось, сидит посреди пустыни золотого песка; свет, казалось, бил отовсюду ключом, а сзади до него доносился неясный шум волн. Обернувшись, он увидел в ста метрах от себя море — синее, теплое, эфирное — и почувствовал, как расцветает его сердце. Он разулся, бросил на песок сапоги, кожаную куртку и шлем и побежал навстречу сверкающей пенистой бахроме, что оторачивала небесно-голубую скатерть. И вдруг все закипело, обрушилось. Снова был вихрь, пустота и ледяной холод клети.
ГЛАВА XXVI