…Гучков сказал министрам: а давайте уйдём все сразу, вместе? Вот это будет – достойный шаг. И по-русски, не цепляться за власть: мы вам не нравимся – мы уходим, справляйтесь сами.
Так ведь этим и Николай, оставляя трон, руководствовался. И в апреле он старается думать, что отречением уберег страну от гражданской войны. Гучкову же – свободному от прекраснодушия венценосца – совершенно ясно, что отставка (коллективная или личная) не остановит развала армии и России. И все равно, объявляя о своей отставке (снятии с себя ответственности) на совещании фронтовых делегатов, выговорив почти всю правду об охватившем страну безумии безвластия («Кто из народов не создал власти – их путь пошёл через кровавую анархию к деспотизму. Хотя трудно уже найти выход: наш путь ведёт нас к гибели!»), Гучков сбивается на знакомое – царское – «заклинание» (всего две главы отделяют отставку Гучкова от последнего появления Николая в «Апреле…»):
– Иногда кажется: только чудо может нас спасти. Но я – верю в чудеса. Я верю, что светлое озарение проникнет в народные умы – и даровитый русский народ, прозревший народ, выведет Россию на светлый путь.
Не желающий уступать кому-либо дипломатическое ведомство Милюков презрительно думает о предотставочной речи военного министра:
Гучков сболтнул напоследок, что верит в чудо. Какое чудо? – надо бороться. Всегда – надо бороться, и проиграв – тоже бороться.
Он и борется – целое заседание правительства, с каждой минутой все отчетливее понимая, что его участь уже решена. Проиграв же, гордо (упреждая нависающий ультиматум коллег) заявляет об уходе из правительства и покидает заседание, сохранив лицо, стуком двери отметив «конец первой эпохи Российской Революции».
И вспомнил гучковскую веру в чудо. А если – случится чудо? И – вернут?
Лакей подавал ему пальто, шляпу, – скользнула вдруг мысль: а может, была какая-то ошибка в его аргументах о проливах? Может быть, не надо было ему уж так настойчиво держаться за Константинополь? Как ни аргументируй – а идея-то не кадетская, не либеральная, это у него от обильных балканских связей. И от панславизма.
Психологический рисунок, вместившийся в два абзаца, чрезвычайно сложен: здесь и честолюбие Милюкова (но все-таки често-любие, неотрывное от понятия о чести), и его страсть к «политическим комбинациям», и способность анализировать собственные принципы, и почти детская обида (столь неожиданная в холодном «немецком» профессоре), и упрямая неуступчивость (дернулся от новой мысли, но не вернулся к «мерзавцам»)… Но всего неожиданнее внешне и всего естественнее по сути эта «царско-гучковская» надежда на чудо. И не то важно, что она может показаться «сниженной». (Что, дескать, за чудо в возвращении министерского портфеля?) Милюков печется не только и не столько о должности, он убежден в своей правоте, в том, что нужен России в качестве министра иностранных дел. (Выше сказано – не без иронии, но и всерьез: «Неожиданно и невидимо – мантия имперского наследия тяжело осенила плечи либерального профессора Милюкова» – 36.) Важно, что в разливе народоправства, кроме как на чудо, уповать больше не на что. Потому и отзывается речь Гучкова долгим эхом. Потому и готова не одна московская «молодая дама под сеткой» (156) увидеть «чудо» в Керенском, который и раньше щедро обещал всевозможные чудеса, а уж, дорвавшись до военного министерства, – тем паче (182). Потому и Троцкий кидает ходкую приманку пленуму Совета:
…И мы убеждены, что
А затем, заклеймив вступление социалистов в правительство, снова гипнотизирует зал волшебным словом: