Соответствующая ей точка «Апреля…» – клокочущее в душе Ксеньи: «Радость! Радость! Радость!». «Дороженька» и «В круге первом» – вехи писательского пути, ведущего к замысленной прежде них большой книге о русской революции. Книге – повторим еще раз – воскрешающей Россию. Понятно, почему в ней необходимо появление будущего автора:
Есть ли что-нибудь на свете сильнее – линии жизни, просто жизни, как она сцепляется и вяжется от предков к потомкам?
Варсонофьев, разумеется, не знает, что станется с его молодыми посетителями. И тем более не может предположить, что у них родится сын, который напишет о русской революции так, как, наверно, написал бы сам московский «звездочёт». Но именно после неожиданного визита затворник, с основанием презирающий политическую возню и убежденный (справедливо), что «история создаётся не на митингах», признается себе: «только через земные события мы можем вести и космические битвы». Он думает о том, что ему предстоит покидать обжитый дом, куда-то ехать, искать свою дорогу, действовать.
Эта жизнерадостная молодая чета даже кстати сегодня пришлась Варсонофьеву. Поддала и веры. И сочувствия. И решимости.
Читатель тут должен вспомнить сон о запечатлении церкви, в котором Варсонофьев видит свою – давно отдалившуюся от него – дочь и чувствует, что
…они снова были душами слитно, всё иное вмиг отшелушилось как случайное.
В разговоре с уходящими на войну мальчиками Варсонофьев сравнивает историю с рекой – «у неё свои законы течений, поворотов, завихрений», не подвластные умникам.
Связь поколений, учреждений, традиций, обычаев – это и есть связь струи.
В «Апреле…» реки, словно соответствуя революции, буйствуют. Но Солженицын не был бы собой, если б не ввел в Четвертый Узел два совсем иных речных пейзажа, напоминающих о вечности и таинственно сопряженной с ней большой человеческой истории.
Сегодня, слышала Вера, пошёл по Неве ладожский лёд. Он – всегда позже невского, с перерывом, и огромные бело-зелёные глыбы. У мостов и на загибах реки, говорят, заторы. Сходить посмотреть.
Осколок вечного величия – до нас, после нас.
И никаких сопутствующих больных современных мотивов, что лепятся к невскому ледоходу, разливу Дона, волжским штормам. Сходит наводнение и на Днепре, на который глядит с Вала брат Веры:
Что за радость – обширного взгляда с горы. На реку, на пойму, на даль. Как будто возносишься над своей жизнью.
Вот так бы похорониться: на крутом берегу русской реки, против широченной поймы. И на берегу западном, чтобы ноги к реке и с малым уклоном – как будто и лёжа всегда видеть и водную ширь, и восходы солнца за ней.
Видеть – значит не вполне умереть. Как взгляд Воротынцева охватывает всё большие пространства, так мысль его уходит от смерти к битве за будущую жизнь. Ту, за которую придется уложить себя под неведомо какой камень.
Исход боя известен. 5 мая, в тот день, когда Саня и Ксенья приходят к Варсонофьеву, а Воротынцев глядит далеко за Днепр, в Россию возвращается Троцкий (176). Финалы «личных» сюжетов вставлены в череду «ленинско-троцких» глав, в хронику консолидации активного зла (176, 179, 181, 183, 184), на фоне которого столь жалки «блистательный» пустозвон Керенский (182) и усталый, уже робеющий перед Троцким Церетели (184). За текстом «Апреля…» помещен черный «Календарь революции», последняя строка которого – незабываемый для тех, кто жил при советской власти, выкрик Ленина на 1-м Всероссийском съезде советов: «Есть такая партия!» Есть. Она готова взять власть и ее возьмет. На без малого 74 года.
То, что началось в «Августе Четырнадцатого», закончилось «Апрелем Семнадцатого». Предваряя «На обрыве повествования», Солженицын пишет:
…нет другой решительной собранной динамичной силы в России как только большевики: октябрьский переворот уже с апреля вырисовывается как неизбежный.