Снизу крикнули, что генерал Душкевич тут, внизу, и спрашивает, что видно. Но
Цеплялся бинокленный ремешок за ветки, ныло плечо, срывалась нога, спускаться было трудно, чуть не оборвался.
Как будто ещё и оглох Воротынцев, не слышал своего голоса, как он передавал Душкевичу, и что Душкевич, взбулгаченный, ему говорил. Слов не слышал и лицо как во сне, а понял: от телефонного приказа из Сольдау стала дивизия отступать, а начальник дивизии даже не знал ничего! И там, впереди, у него выдвинуты, и в полуобхвате, он – к ним. А – кто будет отход прикрывать? – в приказе нет. Без прикрытия всем так и валить? Хорошо притянули связь оба дивизиона, только под ними и вывернемся. А по всему полю раненые остались – что с ними теперь?..
Душкевича не стало, но появился Благодарёв с тележкой, и они покатили по чему попало, без дороги и дорогами. Снималась восьмипушечная полевая батарея, а командир её на камне сидел как в голову раненный и потряхивался. По большой дороге гнали взмыленные обозы, вперёд-то они всегда еле тянутся. И пехота перемешанных частей шла, гомонила, ругалась. Так и пахло от них тем особенным солдатским озлоблением, когда не они сами, а
Проехали невдалеке от того сарая, где со стрелками уговаривались, – и тут-то встретились с батальоном Литовского: без приказа, по просьбе полковника Крымова, командир его шёл занимать рубеж. Навстречу откатной ораве шли гвардейцы строго, головами не крутя, шли как будто равнодушные, со своими закрытыми мыслями, своими отсчитанными минутами.
А вот командира корпуса – не было! Вездесущий автомобиль его – нигде не мельтешил. А к нему-то и рвался Воротынцев теперь, когда уже никого нигде остановить не мог, когда уже нельзя было спасти этого боя. Первое, что хотелось, – в его надменно-глупую рожу пощёчину залепить! плюнуть в него, с ног его сбить! Хотелось, хотелось… – но что может младший? и что позволяет мундир? Ничего! Даже не выговорить ему такого, чего он не слышал никогда и не услышит. Да и длинна была дорога до Сольдау, и забита сперва, лишь потом посвободнело, погнал Благодарёв кобылку во весь хлёст. В её мелькающих ляжках перебивалось, чт'o Воротынцев мог бы корпусному сказать, – но за длинную дорогу он образумливался. Нет, только бы услышать от самог'o, крутолобого:
Автомобиль корпусного теперь спокойно дремал перед штабом.
Рвануло Воротынцева из двуколки – и прыжком, бегом, толчком в тяжёлую дверь, – и как раз из аппаратной выходил – вислоусый, крюконосый, с безсмысленными глазами стенки, со лбом отважным, грудью строевой и плечами распрямлёнными, всякую минуту готовый за Господа и за императора в бой и на смерть. Так бы шашкой и раскроить этот лоб бараний! Теряя вид и ощупь служебных надвышений, голоса своего не слыша, однако с приложенной честью, Воротынцев закричал на корпусного командира:
– Ваше высокопревосходительство!
Тёмная рябь трусливого отречения пробежала по лицу Артамонова:
– Я… не отдавал такого приказа…
Ах ты лжец, ах ты отступник, рыбьи усы – т'aк и ждать надо было, что ты откажешься!.. Значит, выдумал приказ – поручик Струзер?
Такой бой!! такой бой!!! – и отдать по-бараньему!..
В аппаратной был только что разговор с Самсоновым, и Артамонов донёс ему: «Все атаки отбил. Держусь как скала. Выполню задачу до конца». А – как можно было иначе, не позоря своего имени? Ответ – военный, гордый, сильный. А потом все разошедшиеся концы со временем как-то сходятся, Артамонов к этому привык на службе. Вот – и связь с Найденбургом тут же разорвалась, очень хорошо. Потом можно будет и так донести: отошёл под давлением двух корпусов противника. Двух с половиной корпусов. Трёхсот орудий. Четырёхсот орудий. И бронированных автомобилей. Вооружённых пушками. Как-то потом это всё сойдётся, выступят и покровители.
Но всё ж – было мутно. Да разве жизнью своей дорожил Артамонов? Он службой, он именем дорожил, а не жизнью! Достойно умереть, к славе имени – он хоть сейчас.