– Как это? Мы не должны были спать! – изумлялся Воротынцев, а всё ещё не было полной силы вскочить, и он только перевалился на другой бок, к Арсению. Вытянул часы, но и глядя на них, не мог точно сообразить.
У тела свой ритм, свой допустимый темп. Как быстро ни завихривались полки и дивизии, воронкой втягиваемые в пропасть поражения, – комочек тела не мог начать в этой круговерти своего самостоятельного противного движения, пока в нём что-то предыдущее не замкнулось и не отпало через сон неподвижный и ленивое это лежанье с разглядыванием близких былинок. Какой-то срок оцепенения и самовозврата должно было перебыть тело от прежней скорости с одним смыслом до новой скорости с другим.
Как же можно было спать? И едва ль не четыре часа! На пять минут прилегли… Армия гибнет, кого-то можно выводить, что-то делать, – а он спал!
– Почему ж ты меня не разбудил? Ты же знал, что спать нельзя?!
Арсений чмокнул, вздохнул, зевнул:
– Так и я же спал, ваше… ваше… Я – три ночи не спамши. А вы вон пятую. Куды ж нам идти?
Ну, сон ладно, он прав, тело лежит, придавленное к земле, благодарное, и ещё сейчас не может подняться. Но не знает солдат, что полковник свалился на землю не от усталости. Пятеро суток от Остроленки он скакал, убеждал, призывал – а тут свалился. От отчаянья. Вот отчаянья он за собой прежде не знал, вот этого и не мог простить. Лежал, мямлил, вспоминал прошлое – а прошлое не помнится в добрый час.
Возвращалось ошеломлённое сознание, но и сейчас Воротынцев не мог охватить всех размеров катастрофы – необъятной, неуправляемой. Ни всего, ни большей части спасти уже было нельзя. Но что-то же можно? что-то же делать! Да-а-а, вспомнил он, – карта пропала, с конём и карта. Так он ослеп.
Воротынцев промычал, кулаком постучал по лбу. Через немочь тела – благодарного, благодарного за отдых, подтянул колени, обнял их. Хоть бы карту! хоть бы карту!..
Осталась голова – осталась в голове и примерная общая конфигурация, но это не то.
Воротынцев больше повернулся на Арсения. Под вниманием полковника нехотя приподнялся и тот, руками сзади подпёр туловище, а длинные ноги так и не пошевелил. Фуражка его опрокинулась на землю, волосы были залохмачены, и вид хмурый, как с перепоя. Моргал.
– Завёл я тебя, – сообразил Воротынцев. – Остался бы ты там, не окружили.
– Може б там уже и без головы, – уступчиво шатнул её Арсений. – Что выпито, что пролито, того не разделишь.
Ещё раз удивился Воротынцев самодостоинству этого солдата: как он умел, не выходя из подчинения, быть и сам по себе особо. Без офицерской снисходительности, как человеку своего круга, тихо сказал ему:
– Но мы выберемся, ты не думай.
– Ещё б не выбраться! – выпятил шлёпистые губы Арсений. – По такому-то лесу!
– Да он к шоссе, кажется, не подходит. А по шоссе – немцы.
– Ну так и здесь переосенюем. Пока цепь снимут.
– Как это переосенюем?
– Да в шалаше сокроемся, до зимы. Кореньями да ягодами всегда живы будем.
– Три месяца?
Благодарёв сощурился важно, будто вдаль:
– Жива-али люди. И годами.
– Кто такие?
– Да хоть и в пустынях.
– Да мы ж с тобой не пустынники! Мы – подохнем.
Со знанием покосился Благодарёв из своего подпёрто-высокого положения:
– Коли надо – всё можно.
– Но мы не монахи, мы военные. Мы пробиваться будем. И как можно скорей, пока силы ещё. Ведь живот грызёт?
– Да уж и отгрызло, – пустыми зубами жевнул Арсений.
Этот сон вповалку придал силы им. Уже не батальоны собирать, а – самим пробиться. Ему, Воротынцеву, пробиться в Ставку, правду найти и правду рассказать. И тогда вся поездка будет не зря! Вот и долг его, и во всей окружённой армии – его одного. А батальоны собирать – есть офицеры кроме.
И вновь – как отложило уши. Воротынцев услышал – тишину. Артиллерия не била больше. Иногда – ружейный дальний выстрел. Иногда – очередь из двух-трёх.
Это могло значить: кончено всё!
И он оперся – вскочить! (Да не той рукой, кольнуло плечо.) А получилось – насторожился вслед за Арсением: тот, кажется, ушами шевельнул отдельно и, скинув отупенье, живо смотрел между деревьями.
Хрустя, шли сюда.
Шёл – один. Неуверенно.
– Наш, – определил Арсений.
Раз один – не могло быть иначе.
Но остались у земли.
А тот – шёл. Брёл. Офицер. Худенький. Не молодой даже, юный. Раненый? – так шашка ему тяжела. Что-то знакомое.
– Подпоручик! – узнал, крикнул, поднялся Воротынцев. – Ростовский?
Из испуга – и сразу в радость перекинуло безусого, дитятного подпоручика:
– О-о, господин полковник!
– А вас – не эвакуировали? Вы что ж, пешком из госпиталя? – Но ответить не дав: – А карты – нет у вас случайно, а?
На подпоручике – не портупея, но с особой важностью вертикальные подпогонные ремни с пряжками – от каждого плеча и прямо к поясу. А при узенькой фигуре – офицерская сумка самого большого размера, и набитая.
– А как же! – ещё просиял бледный подпоручик и расстёгивал сумку. И, похвалы ища: – Да какая чёткая, немецкая! Я в Хохенштейне нашёл! А в госпитале подклеил.
Но говорил – с усилием. И стоял с усилием. Тошнило ли, лечь хотелось?