Ещё в Уздау, под цепным обмолотом, как раздробилось в голове, рассеялось, так уже и собраться не могло за следующие часы. Ещё от того обстрела был принят темп, немыслимый в обычной жизни, и Воротынцев будто и бешено соображал за троих, и вместе с тем как будто дым разрывов и пожаров несло через саму его голову, и всё, что видел он, происходящее с ним и с другими, – всё в этом сизом относе.
Он точно видел карту и понимал ход операции: при ослабевшем слева натиске противника накопленная сила, томясь, ломанула сама вперёд – это не из дивизии истекло, это в ротах началось! (Да ведь силы немеренные в этом народе! Да ведь привык же он побеждать!) Без понуждения, сами, пошли петровцы и нейшлотцы – и, не без участия Воротынцева, три полка стрелков им на подпор, на расширение влево, и два артиллерийских дивизиона. (Тем особенно был он горд, что – угадал, за час до нашей атаки угадал, что она может начаться!) А от первого успеха, друг на друга глядя, все теряли ощущение опасности, и ещё бодрей и самозабвенней напирали вперёд. Командир кричал батарее: «Спасибо за блестящую работу!» – и канониры, бомбардиры и фейерверкеры кричали «ура-а!», подбрасывали в воздух фуражки. Вся эта самобродная успешливая атака длилась час один, до половины одиннадцатого, но в этот безконечный час испытал Воротынцев состояние счастья изнимающей полноты – не столько от продвижения на две-три версты, не столько от бегства противника, сколько именно от самобродности, самозарождённости атаки, что должно быть верным признаком победоносной армии. И, в достоинство с ней, весь этот час не давал Воротынцев уйти из себя безутратной ясности мысли: как помочь атаке развиться? как заворачивать её направо, чтоб она захлёстывала немецкий фланг? где найти генерала Душкевича? как подтянуть гвардейский Литовский?.. Зато уж прочее всё, неважное, заволакивалось: почему они могли сидеть, грызть сухари у пруда, где утки плавали? они были пешком – откуда взялась под ними двуколка? и когда именно ему ободрало плечо? И через дым счастья, дым боя, дым несвязанности бытия всё время видел он ещё лицо Благодарёва: никогда не услужливое, а всегда достойно готовное, доброжелательное даже до снисходительности, не дерзкое, но живущее осмысленной отдельной волей. И успевалось ощутить: хорошо, что я этого солдата нашёл.
И всё это оборвалось как обвалом скалы, перешибом дороги – этим унтером с приказом отступать. Воротынцева кинуло в крик, он и правда готов был этого унтера на месте застрелить – но не за лжеца приняв, а с отчаяния, от угадания, что
Петровский полк такого распоряжения не получал, – но через него, как ток, ослабительная эта мысль передалась и стрелкам. А в Нейшлотском, уже начавшем отход, как Воротынцев ни разуверял офицеров, – приказание получил телефонист, это был грамотный спокойный унтер-малоросс, он повторил дословно, у него и записано было: «Начальнику дивизии. Командир корпуса приказал немедленно отступать на Сольдау», а передал приказ – офицер связи дивизии поручик Струзер, его голос унтер хорошо знает, прямое начальство.
На возвышенной южной опушке того дородного соснового леса, откуда они теперь сматывали свой ненужный телефон, – качалась высоко на сосне свежеоборудованная немцами площадка наблюдения, отбитая час назад. И Воротынцев полез, едва не срываясь, так шатка, недокончена была лесенка, – и вот когда сказалось болью плечо. Всё качалось, даже думал не долезать. Что он рассчитывал увидеть? – но надо было сейчас охватить. Площадка, на высоте саженей восьми, ещё не имела никакой огорожи, перил, а надо было к суку себя привязывать, либо одной рукой держаться. Так и взялся здоровой рукой, а другой держал бинокль и ею же винт регулировал. И первое, куда посмотрел, – на левый, теперь, по обёрнутости, край, на знакомый холм Уздау, каменный постамент сгоревшей мельницы и их утренние окопы, обрызганные чёрной оспой воронок. И по всему этому увидел: цепью в рост идущую, ни штыком, ни пулей не встречаемую, без помех идущую немецкую пехоту!!
Вот и всё. И бой решён. И день решён.
А Выборгского полка там уже, значит, не было. И все его тела и головы намолочены были зря.
Снизу крикнули, что генерал Душкевич тут, внизу, и спрашивает, что видно. Но
Цеплялся бинокленный ремешок за ветки, ныло плечо, срывалась нога, спускаться было трудно, чуть не оборвался.
Как будто ещё и оглох Воротынцев, не слышал своего голоса, как он передавал Душкевичу, и что Душкевич, взбулгаченный, ему говорил. Слов не слышал и лицо как во сне, а понял: от телефонного приказа из Сольдау стала дивизия отступать, а начальник дивизии даже не знал ничего! И там, впереди, у него выдвинуты, и в полуобхвате, он – к ним. А – кто будет отход прикрывать? – в приказе нет. Без прикрытия всем так и валить? Хорошо притянули связь оба дивизиона, только под ними и вывернемся. А по всему полю раненые остались – что с ними теперь?..
Душкевича не стало, но появился Благодарёв с тележкой, и они покатили по чему попало, без дороги и дорогами. Снималась восьмипушечная полевая батарея, а командир её на камне сидел как в голову раненный и потряхивался. По большой дороге гнали взмыленные обозы, вперёд-то они всегда еле тянутся. И пехота перемешанных частей шла, гомонила, ругалась. Так и пахло от них тем особенным солдатским озлоблением, когда не они сами, а