А глаза Варсонофьева из-под надёжной защиты просторных бровных сводов так двумя светами и наслеживали:
– Но счастье народного большинства – это сытость, одетость, благополучие, полная удовлетворённость, так? А накормить, одеть – на это, смотришь, тоже целое столетие понадобится? Пока до вечных интересов – а мешают бедность, рабство, непросвещённость, плохие государственные учреждения, – и пока это всё сменить или исправить, тут и народников три поколения надо?
– Д-да, возможно.
Не мигая, совсем не нуждаясь мигать, мог смотреть Варсонофьев неотрывно, не упуская из глаз наслеженное:
– И все эти народники, спасая не меньше всего народа сразу, до той поры отказываются спасать себя? Вынуждены так. И вынуждены считать негодниками всех других, кто
Саня так внимательно слушал, даже измучивался. Он кисть, палец поднял, чтобы слово вставить, потом забудет:
– А в ходе жертвы для народа – разве душа не спасётся? Сама?
– А вдруг эта жертва – не та? А скажите – у народа
Саня лоб вытер, глаз не сводил с Варсонофьева, так из глаз в глаза и хотел перенять, понять:
– Не готов – в отношении чего же? Нравственной высоты? Но тогда – кто ж?..
– А вот – кто ж?.. Это, может, до монголов было – нравственная высота, а мы как зачли, так и храним. А как стали народ чёртовой мешалкой мешать – хоть с Грозного считайте, хоть с Петра, хоть с Пугачёва – но до наших кабатчиков непременно, и Пятый год не упустите, – так что теперь на лике его незримом? что там в сокрытом сердце? Вот кельнер наш – довольно неприятная физиономия. А над нами – «Унион», кино, этот антихрист искусства, там тапёр играет в темноте – а что у него в душе? какая ещё харя высунется из этого «Униона»? И почему же надо всё время для них жертвовать собой?
– Тапёр и кельнер, – объявил Котя, – это не строго народ.
– А где же? – седо-светлую узкую голову со светящимся бобриком повернул на него Варсонофьев. – До каких же пор непременно, обязательно один мужик? Уж миллионы из него утекли – и где ж они?
– Но тогда надо строго научно определить народ!
– Да все мы научность любим, а вот народа никто строго не определил. Во всяком случае, не одно ж простонародье. И нельзя ж интеллигенцию отдельно от народа считать.
– И интеллигенцию определить! – сил не смеряя, ломился Котя.
– И этого тоже никто не умеет. Например, духовные лица у нас никак не интеллигенция, да? – И увидел в котином мимолётном фырканьи подтверждение. – И всякий, кто имеет
Не выдержал серьёзности, бороду от усов отодвинул в явном смехе. К усам прилипла пивная пена. Показал неприятному кельнеру:
– Ещё пару, пожалуйста.
Хватка серьёзности за столом ослабла, опала – а Саня всё ещё задерживался в ней: что-то в этом коротком разговоре так и не разрешилось, в сторону повисло и оборвалось. Он не просто думал в разговоре, но удручался.
– А кстати, молодые люди, если это не нескромно, мне хочется понять: вы – каковых родителей дети? Из какого слоя?
Котя густо покраснел и стих, как поперхнулся. Сказал нехотя, к молчанию:
– Мой отец умер.
И пива налил.
Но Саня знал котино больное место: ему стыдно, что его мать – рыночная торговка, он обходит это, как может. И, отрываясь от недодуманного, собою заставил друга:
– А дед у него – донской рыбак. А мои родители – крестьяне. Я в семье – первый, кто учился.
Варсонофьев довольно сплёл и расплёл пальцы:
– Вот вам и пример. Вы и от земли, вы и студенты московского университета. Вы и народ, вы и интеллигенция. Вы и народники – вы и на войну идёте добровольно.
Да, это трудный и лестный был выбор – к кому же себя отнести.
Котя разодрал воблу как грудь себе:
– Но я так начинаю понимать, что вы – не сторонник народовластия?
Покосился Варсонофьев:
– Как вы догадались?
– Что ж, по-вашему, народовластие – не высшая форма прав-ления?
– Не высшая, – тихо, но увесисто.
– А – какую ж вы предложите? – возвращался Котя в свой жизнерадостный, почти детский задор.