Козьма слушал этакое, глядел поблизку в глаза Гучкова, совсем же не бриллиантовые, а как у нас у всех, глаза – с просьбой, с доверием, и от болезни опухшие (в самые первые недели Рабочей группы Гучков и вовсе умирал, уже печатались предсмертные о нём бюллетени), – и от души к душе понимал его, растворён был сердцем, вполне согласен:
– Да Александр Иваныч, будем ли обиды месить? Ну, погнетали нас, верно… Не прислушны к нам хозяева были, я не про Эриксона, а где поглуше. Конечно, дороже бы прежде войны спохватиться. Ну, коли сознанье взошло, так и нынче не поздно. Что ж, разве не понимаем? Рвутся немцы до России, шею нам согнуть да хлебушек наш лопать…
По-простецки, безо всяких партий, да и на языке своём же природном – чего тут было не понять? Через простецкий их стол, сидя на стульях двух жёстких безо всякого умягчения, в голову никак не вклинивалось, что сидит перед ним вождь империалистической буржуазии, соратник кровавого Столыпина.
– Понимаю, Алексан Иваныч. Поддержим. Для того сюда и пришли.
Но таких бесед, даже таких минут почти не было ему разрешено, потому что не был он отдельный Козьма Гвоздев, а по партийности заедино с мозговитыми, многовитыми, письмовитыми и речистыми, к нему приставленными неутомимыми зоркими секретарями, и если упускали они один момент, то хлопали тут же вослед как крыльями:
– Ах, что вы наделали, Кузьма Антоныч! Ведь скажут большевики: блок Гвоздев—Гучков, вы об этом подумали?
Не был он, как Минин, отдельный себе Козьма, выйти да крикнуть: «Гэ-эй, спасай родину, русские люди!», – но:
– …Кого спасать, Кузьма Антоныч, вы подумали? Романовскую монархию? Вкупе с черносотенцами да либералами? А кто за нас будет пробуждать классовые противоречия?
– Да ведь так от нас откажутся инициативники!
– От нас отшатнутся интернационалисты!
– И тем более сибирские циммервальдисты!
И так не допускали Козьму много разговаривать, самого от себя, а при секретарях, с двух сторон, в плечах как бы ужатый, головой несвободный, как бы впряженный:
–
А ежели Гучков уезжал в Крым долечиваться, то и вовсе письмо сочинял за Козьму «Ацетилен», и не велел ни слова менять, а лишь подписывать: мнение наше, всех товарищей, что «социальный мир» – это ширма для эксплуатации, и пока есть класс промышленников – не допустит рабочий класс социального мира, ни даже перемирия! Победа над Германией – это путь завоеваний для вящих классов.
Эх, прошло времячко недавнее, постаивал Козьма у своего станка, в субботу получал получку – и домой, горя не знал. Точил детали по своему умению, и никто ему локти не подбивал. Теперь же опутан он был этими языкатыми, и раньше, чем созревала в голове думка и спускалась в горло, сложиться в подходящие слова, – раньше того, не давая ему додумать, Гутовский и Пумпянский подсовывали ему ответ, и даже сразу несколько ответов. Вот это особенно его оглушало: что сразу – несколько! И все ответы – быстрые, все – разные, и все – правильные.
О самом-то непонятном: так как же братцы мы сами-то, между собой, взаправдоху, – подкреплять нам русскую оборону аль нет?
Прежде всего: эта война – вредна для освободительной борьбы рабочего класса. А с другой стороны, все народы имеют право на самозащиту. А самозащита может привести и к революционному перевороту. А значит, оборона страны
Так мы-то, значит, выходит, эти…
Тс-с-с! Ни слова дальше, товарищ! «Оборонец» – это позорнейшая кличка, клеймо пособников реакционной клики. Мы же –
Так стало быть это… Работать? Во всю мочь?
Тш-ш-ш! Промышленную мобилизацию, Кузьма Антоныч, надо понимать не в узкотехническом смысле, а как мобилизацию общественно-политическую, то есть не дать мобилизоваться одним цензовым слоям. Однако, например, под видом мобилизации военизация заводов есть величайшая опасность для интересов рабочего класса – это новая форма фабричного феодализма.
У Гутовского были сильно уши оттопырены от рождения, а на них – накинуты проволочки очков, а глаза и через очки такие метучие, поворотливые, бросчивые.
Да-а-а, покручивал Козьма головой на науку, и молодая прегустая русая шапка его волос пошевеливалась, рассыпáлась, закидывал её рукой на место. И учителя-то его были по тридцати лет, моложе его самого на пять, а всю эту премудрость прочли же когда-то, ухватили, приспособили. Спасибо помогали, а то ведь загинешь тут, в комнатёнке этой.
А коли так – чем же нам от фидеолизма отстояться? Тогда – забастовкою, ничем больше?