Но стали прорываться и прямые обращения дерзких лиц, да носящих придворные мундиры, осмелевших указывать, что должен делать монарх, пишут докладные на десяти страницах. (А у нас Фредерикс – рамольная тряпка, давно не годен к должности министра Двора, не способен наложить наказание за клевету на оберъегермейстера, но Ники держит старика, чтоб он не обиделся увольнением. Ну хорошо, они поплатятся в мирное время, и многие будут вычеркнуты из придворных списков.) И протопресвитер Ставки тоже полез указывать.
Миазмы клевет дымились, все имели свободу лгать, намекать, обливать грязью, – но никто в целой России не поднимался на защиту императрицы.
Неся на голове российскую корону и имея целые полки её имени – разве имела царица хоть какую-нибудь силу защиты от этих клевет? Только царственный Супруг, в грозе и гневе, мог защитить её.
Но он не защищал её даже тогда, когда, в старой Ставке, Николаша с императорскими офицерами и великими князьями обсуждали, как живую, царствующую, нераскоронованную императрицу – запереть под замок, как вещь, как зверя.
73
Варсонофьев привык считать сны не пустым калейдоскопом безсвязного воображения, но истинными душевными встречами – с живыми или умершими, только зашифрованными всегда, иногда слишком для нас трудно, а иногда мы не хотим потратить время разгадать. Из
В пожилом возрасте сердце становится ощутимо-тяжёлым, и носишь его как груз. Все проблемы пройденной жизни, такие даже лёгкие в свои десятилетия, как будто проскоченные нами благополучно, как будто спавшие с нас давно, – вдруг оказываются все здесь, все наслоились плитами на нашей груди – и додавливают.
Состоянье твоего греха по отношению к живому постоянно меняется: какие-то если не поступки, то пробежавшие мысли минувшего дня или узнанное что-либо меняют окраску твоего долга, твоей вины и соотношение тебя с тем человеком. А по отношению к умершему грех застывает уже навсегда: иногда чёрен и жжёт безщадно. А иногда – приосветлён, как безысходный манок, привет между двумя мирами.
После каждого такого сна пробуждался с заболевшей душой.
С не переставшей болеть никогда.
Уже рассвело.
С годами Павел Иванович стал высоко подмащивать подушки, а то за ночь затекала голова и целый день потом болела. И, проснясь, сперва долго лежал с закрытыми глазами: поднять веки требовало большого усилия. И только раскрывши их – вступал в следующую степень трезвости. А давно уже не вскакивал, не поднимался бодро к действию, но медленно-медленно перемещался к дневному состоянию, по мере этого и подсовываясь выше и выше, пока уже полусидел.
И всё это время он видел – с тех пор, как кровать была переставлена так, значит уже девять лет, – один и тот же привычный рисунок, первый утренний вид: переплёт небольшого оконца старого деревянного особнячка (одинарные рамы летом и двойные зимой, с ватой внизу и стаканчиками соли). В нижней части справа – конёк крыши флигеля, часть одного ската и не полностью – кирпичная труба (и все виды дыма из неё, прозрачного или густого, востекая прямо вверх или ветром гонимые, разрываемые вбок). Выше и слева – сильную ветку вяза (в листьях, и нагую, и со снежным нападом, неподвижную, или в лёгкой раскачке, и отдельно движение п'aветвей, в пасмури или в косых лучах). А за ней – это уже за соседним домом – плечо церквушки Власия, одно верхнее ребро кладки её, не купол. И ещё дальше там – деревянная стена, кусок другой крыши.
Поставленный против кровати этот вид был девять лет, а вообще-то – сколько Варсонофьев помнил себя, потому что в этом доме он и родился, 61 год назад. Раньше – только знался, что есть такой, а вот теперь, при этих медленных вставаниях, в оттенках погоды и внутреннего настроения, этот вид определял собою начинающийся день – иногда жестокий.
Подыматься – становилось с годами задачей. А сейчас – ещё вовсе рано, только проступало серое ноябрьское утро с мокрыми голыми ветками и мокрой железной крышей. Сейчас – хоть и ещё бы поспать, такая была нерешительная в теле слабость.
Ах, стало тяжело Варсонофьеву просыпаться, начинать день. Как будто ещё же не так стар, – но как овязано пробуждение этой неспособностью – молодо вскочить, действовать. Неспособностью не только тела, а ещё больше – сознания. Сознание, наиболее тяжело погружённое в ночное состояние, наиболее медленно из него выникает, осторожно и недоверчиво возвращаясь к этому миру.