Но прежде чем обсуждать многообразие «любовно-семейных» мотивов «Октября Шестнадцатого», следует вернуться к вагонному эпизоду и ответить на вопрос, который несколько раз задает себе (и интеллигентным обиняком – попутчику) Воротынцев, пока разговор идет об общих вопросах. Вопрос этот Солженицын выносит даже в Содержание: «Кто же он такой?» (Для читателя здесь важен и скрытый план: почему именно этому персонажу доверено рассказать историю, невольно предсказавшую крутой поворот в судьбе Воротынцева?) Идет медленный перебор версий. Не «по железнодорожной части». Не уполномоченный. «Что-то совсем не городское было в этом человеке. А – образованное мужицкое». Помянул Брянск, но не оттуда. Был гимназическим учителем. С санитарными поездами ездит. Но не из Земгора. Называет себя «выборжанином», но вовсе не из Выборга родом (Воротынцев и забыл – если знал когда-то, что подписывали депутаты распущенной Первой Думы Выборгское воззвание, о котором, впрочем, читателю уже рассказано в главе 7). Был думским депутатом, но теперь совсем не политический деятель, да и тогда – «так, попал». И к тому же еще казак, но на Дону не живет. Сплошное недоразумение. Воротынцева спутник сперва слегка раздражает, частью потому, что думает полковник то об оставленной Алине, то о своем главном деле – войне (даже к мирному заоконному пейзажу, прилагая боевую меру, – «хорошо оборону держать, вон по той гряде, например»), частью своей тягомотной манерой говорить. Потом возникает жалость (с легким привкусом презрения) к незадачливому штатскому. И упоминание о «политической деятельности» вызывает скрытую, но насмешку. Так что понятна реакция боевого офицера, брезгающего газетами-журналами и так долго выслушивавшего неприятные новости о тыловой жизни (вроде умно говорил попутчик, но ведь наверняка преувеличивал), на запинающееся смущенное признание:
«Я теперь… в общем… так сказать… очеркист.
Ах, вот кто! Ах из тех как раз, кто и пишет все эти Слова и Богатства!..» (14).
«Очеркистом» Фёдор Ковынёв для Воротынцева и останется, но мы внимаем его «любовной истории» (17) иначе, чем полковник. Мы уже знаем, кто он такой, так как ковынёвскому рассказу предшествуют глава «Из записных книжек Фёдора Ковынёва» (15) и смятенная внутренняя речь персонажа: «Он сказал о себе „очеркист“, постеснявшись как истинно думал: „писатель“» (16). Не просто литератор, но писатель, обретающий большое дыхание, приблизившийся к своей главной книге: «И вот уже в последние годы что-то, кубыть, переливается из заготовок в формы: главные лица, и эпизоды, и целые главы – так ли? хорошо ли? Границы точной нет, всё колышется, не застынет: роман не роман, а может Поэма в прозе, и с названьем, наверно, самым простым – „Тихий Дон“, потому что черезо всё растекаются – Дон да кормящие запахи любушки-земли. Да первая часть и готова, но Федя по робости не осмеливается предложить публике: ведь ещё что из того выйдет? И сразу укажут дружно, что слишком много безцельного быта, слишком много пейзажа – а как же со свободолюбием?» (16).[3]
История любви Ковынёва (Крюкова) подлинная, восстановленная по сохранившимся письмам его возлюбленной. Важна она, однако, не сама по себе, но в сопряжении с линией вымышленного героя – Воротынцева. Именно дорожный рассказ Ковынёва вводит в «Октябрь…» тему испытания любовью, что указывает на закономерность (а в какой то мере и символичность) «воротынцевского» сюжета (другим «зеркалом» – впрочем, зримым лишь читателю, а не персонажу, – станет экскурс в мучительную личную жизнь Гучкова (42), также основанный на строго документальных свидетельствах). Едва ли случайно смутное будущее Воротынцева невольно предсказывает (разумеется, сам того в виду не имея!) не кто-нибудь, а писатель, то есть тот, кому и положено глубже других чувствовать общечеловеческие коллизии в оркестровке своей эпохи. (Весьма соблазнительно было бы выстроить здесь систему аналогий, связав сюжет «беззаконной любви» в «Тихом Доне» с историями Ковынёва и Воротынцева, но поскольку о ковынёвском «Тихом Доне» у Солженицына говорится туманно, эту напрашивающуюся ассоциацию лучше оставить. Стоит напомнить, что в следующем Узле возникает намек на любовный сюжет «поэмы» Ковынёва: «Сколько видено и пережито казаков, и сам же казак, – а один вот выдвинулся, видится всё время, – черночубый, высокий, малодоброжелательный, – как он подъезжает к водопою и встречается с женой соседа. А казачка та – соединённая из нескольких станичных баб, которых Феде самому досталось повалять в шалашах, у плетней, под подводами, или только поласкать глазами». – М-17: 16.)